Так ли, этак проходила юность Машина, но для дела революции, которому, он знал, он отдает всю свою жизнь до конца, он был готов на все. Для дела, которое сначала брезжило смутной мечтой, воспаряющей в каморке сапожника или в потомственном парке, вдали от бегающей и ищущей Мишеля гувернантки, а стало жизнью, непохожей на детские придумки. А может быть, как раз и похожей. Более чем нам с вами кажется. Детские мечты бывают буйны, но очень конкретны и близки к истине.
Теперь Машин шел в столовку и на работу. Мысли о семейке ушли, скорее всего навсегда. Но туда же, в столовку («пансион»), спешила и Эвангелина, она больше не могла быть одна. Она была в Фиркиной кофточке, которую ушила, в юбке, переделанной из форменного платья, и приобрела вдруг вид модисточки легкого нрава или горничной из хорошего дома, но которая не оттолкнет руки гостя, тянущейся потрепать горняшку за шейку, ушко, талийку. Надменности, которую она избрала вчера своею маской, — не было. Дома на лице ее гуляла скука, а сейчас было любопытство и ожидание, что же ждет ее в пансионе. Быстро шла она по улицам, в надвинутой на лоб шапочке, повязанной поверх оренбургской шалькой, которую потеряла бы, если бы не тот человек. Она не называла его даже про себя теми именем и фамилией, что он сказал. Ничего странного в имени и фамилии не было и вместе с тем было. Невозможным казалось сочетание Миша Машин. День был снова яркий, и Эвангелине приходилось щуриться от его блеска, и это доставляло неизъяснимую радость: снег, прищур глаз, яркость дня и будущий обед. Ей встретилась знакомая дама, и, ощутив внезапно свое неуместно счастливое лицо, она, не успев его переиначить, так и поклонилась знакомой даме — розовая, счастливая, с прищуром глаз, кокетливым и улыбчивым. Знакомая кивнула в ответ с каким-то вопросительным взглядом, который отметила Эвангелина, но, не желая портить себе настроения, отмела тут же. Знакомая остановилась, посмотрела ей вслед, желая окликнуть, но, покачав головой, не окликнула, а пошла дальше. Слухи интересны тем, что, неся долю истины, они самозаряжаются на ветреных своих дорогах и несутся дальше, наполненные воздухом, и разной дорожной мелочью, и тем, что заносит, наносит в них ветер. Люди, конечно, дают им первоначальный пинок, но потом — потом люди их же и пытаются останавливать, не могущие уже переносить их величины и безумия. Так дико взглянула на Эвангелину знакомая, потому что слухи о «бедных Болингерах» достигли уже и безумия и величины. Там была и правда и неправда, как, впрочем, во всех без исключения слухах.
А Эвангелина подошла к гимназии. Ее фантазии насчет пансиона начали развеиваться, как дымок от выстрела из старинного ружья. Будто и густой дымок, будто и надолго, а от первого дуновения рассеялся.
В гимназию входили мужики в зипунах и рабочие с фабрики при ружьях и перепоясанные ремнями. У подъезда стояли телеги. И не видно было ни одной женщины. Эвангелина остановилась, как бы ожидая кого-то, а сама стала наблюдать за подъездом. Кто еще войдет и выйдет.
Прошел мастер с фабрики, которого Эвангелина знала. Он приходил к отцу за какими-то особыми очками, потому что от ядов стали плохо видеть глаза. Отец написал в Петербург и в Германию, и мастеру прислали прекрасное выгнутое пенсне, которым он очень гордился. И к Рождеству он присылал или приносил Болингерам подарки. Потому и запомнился Эвангелине мастер. Теперь он шел в У-КОМ. Это приободрило Эвангелину, а когда она увидела спускающуюся по высоким ступеням старуху аптекаршу, которую знал весь город и ее знаменитую аптеку на современный лад, то Эвангелина твердо направилась в гимназию. Теперь нечто вроде конторы.
Войдя в вестибюль, Эвангелина пошла к гардеробной, но гардеробная была забита мешками, а на мешках сидел здоровенный дядя и доброжелательно смотрел на вошедшую. Она спросила его, можно ли здесь раздеться (вот дура, право, но умнела с каждой минутой), и дядя, захохотав, хлопнул себя по колену и сказал: вот здеся и скидавайся. Эвангелина не помчалась от него, как сделала бы совсем недавно, а медленно оглядела с головы до ног и, качнув презрительно и осуждающе головой, пошла прочь от гардеробной. А дядя озлился от ее взгляда. Если бы она ругнула его как следует, он добродушным бы и остался. Но ее нарочитый свысока взгляд обозлил его, и он готов был вскочить и кричать: контра прошла, ребята, контра!
Она уже не была для него молодой женщиной, с которой он просто пошутил, и вся недолга. Она стала для него классовым врагом, ибо только враг мог ответить на добрую шутку таким ненавистным взглядом. Но мужик, к счастью Эвангелины, был толст и должен был сторожить мешки, потому, проследив, куда пошла «контра», чтобы знать, он сравнительно быстро успокоился, хотя не забыл ни Эвангелины, ни ее взгляда.