Томаса вошла в кабинет и не села ни на диван, ни в кресло, где обычно можно предаваться грустному одиночеству, наслаждаясь им, погружаясь в него сладостно, растравляя его для будущей радости, которая скоро приходит после такой грусти. Томаса подошла к окну, наполовину засыпанному с улицы снегом, и примостилась на подоконнике, который был широким, белым, холодным. В доме топили весьма экономно. Она всегда сидела на подоконнике в самые одинокие и горькие минуты, потому что в силу характера не делала из тоски и одиночества сладкого культа, а ставила их рядом, как нечто неудобное, долженствующее стать еще более неудобным. Как дверь, к примеру, слетающая с петель. Тяжелая нескладная дубовая дверь, которую с опаской поддерживают, чтобы она никого не убила. Таким нужно было Томасе одиночество. Чтобы в нем еще больше мерзнуть, ненавидеть и чувствовать, как сковывается постепенно тело. И душа. Холод проруби, в которую погружаешься в одежде и только через некоторое время начинаешь чувствовать, ЧТО такое ледяная вода. Томаса в детстве попала в прорубь, и с годами это воспоминание все прочнее поселялось в ней.
Она только что отошла от отца, с которым провела гораздо больше времени, чем когда-нибудь раньше, когда он был жив. Оставила там затихшую с платком у глаз мать и неожиданно растерянную тетю Аннету. Около отца было тяжело, но не так, как она ожидала. Было тяжело от жара и запаха свечей и от того, что можно было смотреть только на отца. Он приковывал, притягивал к себе взгляд, и, если даже усилием воли она заставляла отводить глаза, они снова и снова возвращались к отцу, которому вовсе не нужны были ни ее взгляд, ни ее сидение, ни свечи, ни мамочка, ни новый костюм. Кто-то в нем стал чем-то. И это что-то лежало и ничего не ждало и ни в чем не нуждалось. А люди копошились именно около этого ЧЕГО-ТО, не зная, что обращаться надо бы к другому. То есть они обращались, но не так, не с тем, не в то время, и кто знает, что еще они не то делали. Подоконник согрелся от ее тела, и Томаса методически передвинулась на холодную сторону. Неприятно, знобко, но необходимо. Томаса мрачно уставилась на нетронутый, пышный, как белое крахмальное платье, снег в садике под окном. Оказалось, что ей скучно думать — о ком бы то ни было. Она мельком вспомнила Эву, любимую прекрасную Эву, которая за несколько дней превратилась в наглую, равнодушную девицу с ужасной репутацией. Она не пришла сегодня к ним, к мамочке. Томаса слышала вопль Фиры о том, что Эва делала с «этим сопляком» и про Машина. Она-то поверила Фире, слишком искренне та кричала. Эве на них плевать. Им тоже будет на нее плевать. Томасе-то уж точно. Эва стала чужой. И Томасу даже не интересовало то, КАК ЭВА ЭТО ДЕЛАЕТ. Что раньше привлекло бы в первую очередь. Она только подумала, что с Колей не стоило бы Эве связываться. Зачем он ей? Коля был все время влюблен в Эву, а над нею, наверное, смеялся. Вместе с тетей Аннетой. Ведь это тетя Аннета первая раззвонила о том, что Коля влюблен в Томасу. И все поверили. Томаса сощурилась: вышло солнце и снег стал цветным. Да нет, никто не поверил. Одна она. Даже Эва не поверила. Томаса вспомнила, как Коля смотрел на Эву прошлый сочельник, а та хохотала, когда они играли в жмурки и Коля попадался ей в руки, а она водила руками по его лицу и кричала ненатурально: кто это?!
Томаса закрыла глаза. Больнее всего оказалось терять эту иллюзию — Колину любовь. К которой она привыкла, которая стала ее собственностью, с которой так удобно и легко жилось даже в такое время. Коля ночью, когда умер папа, куда-то ходил, она слышала. К Эве его никто не посылал. И если бы стало надо, то пошла бы сестра, то есть она. Самое страшное сейчас для Томасы было — увидеть сестру. Увидеть. И убить. На снег потечет кровь, красная, ручейком, а Томаса станет вытирать руки о синее пальто, на нем незаметно. А Эва ляжет, как отец, вытянувшись, и все окажется простым и понятным. Эвы нет и не будет. А она, Томаса, будет? Позавчера, кажется, Томаса поднялась к тете Аннете в мансарду, еще был жив отец. Тетя Аннета, не поднимая головы, не отрывая руки от бумаги, спросила: Томочка? Сиди, сиди, детка, я сейчас. Это прозвучало так, будто тети Аннеты не было в мансарде и она сейчас откуда-то явится. Томаса хотела уйти, но тут тетя Аннета бросила перо, улыбнулась и сказала: не сердись, детка. Вот и мамочка ваша сердится, но я пишу сейчас самую потрясающую сцену — убийство по неизвестной причине. В Париже, когда я там жила, произошло такое. Все газеты писали об этом. А оно произошло рядом с нами в доме. И я видела этого парня-убийцу, красивый, огромный, с шапкой волос, а глаза детские. Жертву — нет, я не пошла смотреть. Это была его приятельница, и только. Возлюбленная у него была другая. Прелестная. А та, убитая, говорили, дурнушка, их общая подруга, не богатая, не знатная, не возлюбленная. Ничто. Девушка без шарма и смысла. (Как я, подумала Томаса.) А тетя Аннета загорелась и рассказывала.