…А лицо мамы проходило свои фазы, всё время меняясь. Сперва оно успокоилось, с него сошло страдание. Потом, когда мы вернулись из поликлиники, приобрело черты строгости, стало иконным, напоминающим отрешенную маску, предуготованную к вечности. Потом – уже в морге – оно еще сильнее изменилось, обнаруживая свою бренность. Глаза ввалились, рисунок лица стал более обведенным. А рот всё никак не закрывался. В церкви, при отпевании, рядом лежала другая старушка, она выглядела явно усопшей, губы были плотно сомкнуты. А мама – как бы еще что-то хотела сказать… Я позвонил Маше, чтобы принесла тесемочку или резиночку – подтянуть подбородок. Таня и Нонна пытались это сделать, но у них не очень-то получилось. Так какой-то оттенок мятежности и остался в мамином лице…
Мы держали свечи. И они догорали. Но передавали другим свечам свое пламя. Вечное пламя не могло жить без невечной свечной плоти. Такова для меня была символика обряда. Его начали раньше, чем предполагалось. Юре служитель церкви сказал, что отпевание будет в 12, а началось в 11, 30. И Маша, и Юра, и все, кто с ними был, пришли уже к закрытому гробу. Его открыли еще раз на кладбище. Мамина маленькая головка – от тряской езды – склонилась набок. Ее поправили. Воздух прикоснулся к ней, небо последний раз посмотрело на нее. Маша, целуя маленькое личико, плакала над ним. Мне слёзы не давались.
24. 12. 88.
Сколько раз, подходя к дому, я думал: что если – уже не застану маму… Но этого не случалось. Время не спешило. Знало свой срок. Маме становилось всё хуже и хуже. Но как-то скачками. Она уходила, снижаясь как бы по ступенькам. Спускалась на очередную ступеньку и немного медлила на ней. Неизвестно, чем она держалась, вся иссохшая, испытывающая боль от каждого, тяжко дававшегося движения. Только – силой духа. Нет, даже не силой, а светом его, излучением, какой-то внутренней сосредоточенностью… Но вот и этот срок настал, как настают все сроки…
Наверное, естественная смерть не подвиг, так как не требует от нас инициативы, решения. А главное – самоотвержения по своей воле. Однако и такая смерть – тяжкий труд, это миссия – священная ли, не священная, но та, которую каждому предстоит исполнить, вынести, претерпеть. Так же, как и перед Асей, перед мамой я могу только преклониться. Она не кричала, не стонала. Но ей было неимоверно тяжело. В последние минуты ее жизни, когда дыхание становилось всё чаще и короче, я воочию увидел работу времени… В каждом из нас, должно быть, заключен запас времени. И вот оно вырабатывало свой ресурс. Ступенек больше уже не оставалось. Система (организма) изживала себя…
Через несколько дней после похорон Нюра сказала: «Мне стыдно тебе признаться, но я успокоилась. Я спокойна за Веру, она отмучилась. И мне кажется, что она устроена… Как хочешь суди меня»…
Всё наследство, оставленное мамой, – ее рассказы, поведанные мне в минуты передышек, когда боль отступала, и унизительная телесная немощь не слишком напоминала о себе. Вернее, не рассказы, а какие-то – обозначенные словом – штрихи, рисующие фрагменты минувшего. Фрагменты реальности, которой давно нет, но которая – была. Осколки чего-то, в полной мере неведомого мне, но, может быть, тем более для меня драгоценного…
Бабушка моя Мария Федоровна говорила деду Илье Гавриловичу: «И как ты, отец, посмел, – ослухался мать, Марьфанасьну! – Всего двадцать дней, как умерла. Пятки еще не остыли». – Она-то велела дочку назвать в честь Великомученицы Екатерины – Катенькой. – «А ты – Веру какую-то выдумал! Бо-знать-что! Господское имя! Вот и есть Вера – вероломная!..» Всех-то остальных девок – кругом – звали Клавками, Глашками, Авдотьями. И в каждой деревне излюбленными были свои имена. С той поры мама, видать, и попала в нелюбимые дочери. К тому же с пеленок оказалась «брыкучей». – «Одно слово – Верья». «Веру», должно быть, предложил священник. Мама родилась 11 сентября по старому стилю, а 17 сентября – Вера-Надежда-Любовь и мать их София. – Таково предположение мамы. А дед никогда не объяснял своего «непослушания»…
Отец моей бабушки – со стороны мамы – Федор Николаевич, по маминым рассказам, был похож и на деда Мороза, и на богатыря одновременно: румяный и седой крепыш. И – запойный пьянчуга. Работал мясником. А из трактира его уводила дочка – Манюрочка (бабушка моя, Мария Федоровна), – жене он не подчинялся. После бани всегда приносил с собой в карманах кулечки леденцов, дюшес, – для ребят, его внуков.