Всему свету известно, что она отравила брата, чтобы после него сокровища наследовать; все знают, что она ведьма, что очаровывает непонятными способами.
Генрих побледнел, обратил глаза на маску, но ничего не ответил:
– Остерегайся её, не приближайся! Поймает тебя, овладеет.
В первый раз до ушей Генриха доходила эта клевета, и не удивительно, что произвела на него глубокое впечатление, так что ответить не мог и не нашёл слова, маска шибко выскользнула, смешалась с толпой, исчезла.
Неподалёку стоял Вилекье, Генрих шепнул ему, чтобы постарался задержать уходящего и узнать, кто был, но прежде чем французу удалось за ним протиснуться, маски уже и следа не было, а все вопросы о ней сводились к тому, что была им неизвестна.
Генрих, может быть, не принял очень серьёзно этих предостережений и не поверил им, хотя причины и цели такой клеветы трудно ему было узнать, навсегда, однако, эта смелая клевета врезалась ему в память. Он бросил взор на серьёзную Анну, и та мысль, что она может быть колдуньей и отравительницей, иначе ему теперь объяснила выражение её лица.
Ничего в то время так не боялись, как чар и колдовства, тех таинственных средств избавления от людей, притягивания их к себе, владения ими, которые были известны адептам чёрного ремесла.
Однако король, которого вскоре окружили паны, должен был снова принять весёлое лицо и не давать узнать по себе, что было тревожно на сердце.
Не приближался он уже к Анне, зато Вилекье усмотрел минуту и Досю Заглобянку повёл на танец, заменив себя Генрихом так, чтобы он мог завязать с ней разговор.
Никого он не должен был удивлять, потому что знали, что Дося почти одна из женщин знала французский, а этого хватало, чтобы могла привлечь к себе короля.
Заглобянка видела, что к ней приближался Генрих, сделала вид, однако, что об этом не догадывается, а когда Генрих заговорил с ней о том, что во время въезда видел её в мужском одеянии, ответила, зарумянившись:
– Известно свету, что женщины очень любопытны.
– Радуюсь этому, – ответил король, – потому что имел возможность видеть самую красивую из женщин, в лучше всего ей служащем костюме.
Дося опустила глаза.
– Я не должна бы соглашаться в совершённом проступке, – проговорила она, – но имею надежду, что ваше королевское величество ни наказывать меня, ни высмеивать не захочет.
– Я? – воскликнул король. – Напротив, я всё бы вам позволил, лишь бы вашу милость приобрести.
– Милость? – рассмеялась Дося, закрывая личико веером и искоса поглядывая на короля.
– Верьте мне, – поспешно, пользуясь временем, добавил Генрих, – что мне это очень важно. Вы тут единственная, на которую бы целыми днями хотелось смотреть.
Говоря это, король, которому Вилекье давал знаки, чтобы разговора не продолжал, нагнулся ещё к Досе, что-то быстро стал ей шептать, и живо удалился, потому что на них уже обращались глаза.
Всё-таки никого особо не удивило, что король сказал пару слов красивой девушке, особенно, что, совершая это, он обратился с вежливыми словами к нескольким другим дамам, чтобы данный приоритет одной не поражал.
За танцующими стоял несчастный Талвощ. Иначе его теперь назвать было нельзя, был поистине несчастен.
Он любил Досю всей силой сердца, а дело даже было не в том, чтобы её заполучить, – тревожился, чтобы она не упала в его глазах и была сравнима с теми, над которыми он так высоко её превозносил.
Он чувствовал и предвидел, что её головка могла закружиться, а Заглобянке слова сказать было нельзя, так уверенно шла, не обращая ни на что внимания.
Напрасно хотел объяснить себе Талвощ её послушание с королём тем, что ради Анны намеревалась быть полезной королю. В её глазах, в выражении лица он читал какое-то начинающееся безумие, какой-то предвестник забвения и бросок в пропасть.
От французов легко было узнать, какая жизнь и обычаи господствовали во Франции, они сами это выдавали. Талвощ знал, что женщины были непостоянные, а мужчины в отношениях с ними дерзкими.
Он дрожал от страха за Досю.
Как только смог позже приблизиться к ней, не сдержал того, что переполняло его сердце.
– Панна Дорота, – сказал он, – поздравлять вас или страдать за вас, не знаю, но король явно за вами гонится. Я ему не удивляюсь, но для вас…
Она обернулась, гневная.
– Что же для меня? – отпарировала она насмешливо. – Думаете, что мне навредить это может, когда кто-нибудь посмотрит на меня?
– Есть такой взор, что убивает, говорит, – отозвался Талвощ, – это взор василиска, но есть и такой, что пятнает.
Возмущённая девушка нахмурилась.
– Вступай, пан, в монастырь, чтобы иметь право на праздниках читать проповеди! – сказала она, смеясь, но гневно. – Навязываешься мне опекуном, не в состоянии быть чем-то другим.
– Другом был и буду, хотя бы вы в меня камнем бросали, – сказал, кланяясь, литвин, – от вас приму всё, когда-нибудь узнаете меня лучше.
Заглобянка смерила его презрительным взглядом. Талвощ промолчал и отошёл.