Судя по многим параллелям, рассмотренным здесь, Люцифер-освободитель оставался довольно животрепещущей темой в европейской и американской культуре во времена Маклейн и играл заметную роль в литературе, которую все еще читало очень много людей. Халверсон верно указывает на то, что Сатана в «Истории» служит «перегруженной метафорой, которая несет сразу множество смыслов (как с ним всегда и бывает)»[2068]
. Мы можем добавить, что одна из причин отмеченной перегруженности, если смотреть на потенциальные прямые и косвенные влияния, а также на читательские отклики, — переизбыток ассоциаций, которые вызывал текст Маклейн из‐за того, что его окружали всевозможные и зачастую противоречившие друг другу дискурсы той поры, где Сатана выступал привлекательным персонажем. Слишком уж широк был разброс — от романтических портретов падшего ангела в образе культурного героя и социального освободителя — до декадентского любования дьяволом как злой и порочной силой.«Любительница всякого зла»: сатанинский гений, порочность и реклама
Пожалуй, самая заметная черта личности Маклейн, какой она предстает в литературных произведениях и в интервью, — это ее эгоцентричность. «Да, — пишет она, — вы можете долго с любопытством изучать портрет, помещенный в начале этой книги. Перед вами — один из гениев эгоизма и анализа, гений, который ждет прихода Сатаны»[2069]
. А далее она гордо провозглашает: «Я — самое человечное существо, какое только жило на земле. Гении всегда человечнее, чем стадо»[2070]. А еще она называет себя избранницей среди народа Сатаны: «Из бесчисленных миллионов помазанников Дьявола я признаю себя лучшей»[2071]. Мнимая гениальность, неизменно связывающаяся с дьяволом, используется в основном в качестве оправдания: она как бы подтверждает ее право быть злой, свободной и не подчиняться никаким правилам.Маклейн с заметной гордостью называет себя образцовым аморальным существом. Она весело описывает свою привычку воровать чужие вещи и считает своей победой то, что больше не испытывает из‐за этого ни малейшего чувства вины[2072]
. В воображаемой беседе с Сатаной последний говорит ей: «Ты — чрезвычайно интересная женщина-философ — и твоя душа похожа на мою, она так же лишена добродетели»[2073]. Маклейн как будто упивается своей порочностью и заявляет: «В мире нет ничего, что не имело бы в себе какого-то Дурного элемента. Так оно и в литературе, так и в каждом искусстве — в живописи, скульптуре, музыке. Есть отдельные прекрасные, глубокие, мельчайшие пассажи у Бетховена и у Шопена, которые рассказывают о чем-то удивительно, возвышенно дурном»[2074]. Эта возвышенность зла — конечно же, старая добрая романтическая, готическая и декадентская метафора, и, чтобы сделать эту аллюзию еще более понятной, Маклейн ссылается на Байрона: «То дурное, что исходит от Дьявола, — как и то хорошее, что от него исходит, — способно сверкать и искриться, о! как оно порой сверкает и искрится! Я сама это наблюдала, и не только в стихах Байрона, но и в жизни»[2075]. Она заявляет, что мечтает «взрастить в себе собственный Дурной элемент»[2076]. Почему? Потому что «Дурное — по сравнению с Никаким — прекрасно»[2077]. Этот «Дурной элемент» она напрямую связывает с притязаниями на гениальность: «Зла во мне гораздо больше, чем добра. Гений вроде моего непременно должен заключать в себе много всего дурного»[2078].Гению — так сказать, «злому гению» — позволяется делать то, что не позволяется рядовым женщинам, и те идеи, часто высказываемые Маклейн, которые кажутся отчасти знакомыми по феминистским трактатам, обязательно процеживаются через фильтр радикального индивидуализма. Она вовсе не желает, чтобы свободу от постылых оков обрели все женщины: нет, по ее мнению, эта свобода предназначена только для тех, чей гений позволяет им сбросить эти оковы. Позднее, в книге «Я, Мэри Маклейн», она четко формулировала: «Я воспеваю только Эго и индивида»[2079]
. Хотя многие из препятствий, стоящих на ее пути к свободе, мешают обычно именно женщинам, она не дает никаких подсказок, которые помогли бы понять, как систематически устранять их, — чтобы все представительницы женского пола могли уверенно зашагать по пути свободы. Впрочем, она изредка выражает сочувствие и солидарность с теми, кто отважился переступить через правила, диктующие женщинам, как себя вести. Среди этих смелых женщин — коробейница, вызвавшая восхищение Маклейн тем, что бросила мужа, и старуха-ирландка, которую презирают даже ее соседки по бьюттским трущобам и у которой на счету было много мужей и любовников[2080]. Но такие женщины — отверженные поневоле. Сама же Маклейн цинично использовала признание в собственной «порочности» как инструмент рекламы и раздувания коммерческого успеха.