В тылу широкого и длинного проспекта, застроенного домами-монументами, внушающими почтение пирамидами, имеется, среди прочего, и занятная улочка Барсуковая, куда войти можно словно бы через какое-то отверстие. Ты ее, наверно, знаешь, но я тебе, так или иначе, расскажу. Сразу за проспектом поначалу как-то невнятно и чересчур приземисто, как если бы ты попал в места унылых заборов и бесчувственных, нарочито казенных строений, но скоро проглядывает некоторое разнообразие. Появляется вдруг обветшалый, однако некогда хорошенький, пузатенький двухэтажный домишко, глядящий на тебя изумленным чудаком, не растерявшимся все же напрочь, еще напрягающим остатки былой вычурности. А рядом высится, блестя будто бы исключительно стеклянным составом, зеленоватое вместилище многопрофильных контор, по которому мне некогда довелось безуспешно бродить в поисках работы. Я помнил, что в тех конторах много очаровательных девушек, но что все они намертво заперты, стиснуты и затерты, что трудовой режим питается там кровью, последовательно и беспощадно высасывая ее из этих милых и несчастных созданий. Но вот следует мягкий поворот, и нашим взорам предстают однообразные, но трогательные, ибо уже помечены древностью, жилые корпуса, в два, если правильно помню, этажа, погруженные в пучину разросшихся елей и берез, или что там на самом деле растет, спрятанные за смешной чугунной оградой, как бы провисшей на массивных каменных столбах. На противоположной стороне забор глухой, однако видны крыши и верхние этажи разбросанных по обширному пространству сооружений прелестной архитектуры, в добрые старые времена насаждавшейся при возведении фабрик, мелких вокзалов и казарм. То и была фабрика, но теперь ее преобразили в место развлечений, выставок, музыки, бешеного топота танцующих и пьяных выкриков. Кажется, я перечислил все более или менее приметное и могу приступить к главному. Между домами, не представляющими ни малейшего интереса, стоит дивный деревянный двухэтажный особняк, фасадом - изящно очерченной дверью, покачивающимися в некой плавности окнами и крошечным балкончиком на втором этаже - обращенный к улице, но благоразумно задвинутый в глубину двора. Некогда он принадлежал почетному гражданину Барсуку, в честь которого и названа улица, а до недавних пор в нем размещался литературный музей, вобравший ошметки писательского наследства наших земляков, чьи имена не стоит и называть. Они тебе известны, они, можно сказать, на слуху, но никто уже давно не читает сочинений этих писателей.
Я кое-какие читал, эксперимента ради. И что вынес, что обрел в качестве пользы, насыщающей ум и сердце? Ровным счетом ничего, и только был как ошельмованный ни за что ни про что и даже непонятно кем, был как оплеванный, как оболваненный. Был как выжатый лимон, опустошенный и выхолощенный, как будто и не жил никогда, не знавал лучших времен. Но теперь в самом деле поговорим о главном, ради чего я и искал встречи с тобой. Еще, примерно сказать, лет двадцать назад был жив художник Мерзлов, но и потом, кажется, тоже поживший, тот самый Мерзлов, знаешь, написавший в свое время портрет Наташи, в ту пору малютки, и вот он-то радикально отличен от прославлявшихся в музее на Барсуковой дутых величин. И ему не поставишь в вину, что, мол, несть числа много о себе воображающим живописцам, так и возникают один за другим на горизонте, так и прут, а равным образом не найти у него и унизительной зависимости от сложившегося в искусстве удручающего положения дел. Живописцы расплодились невероятно, так что и не разберешь, кто из них действительно мастер и кое на что способен, но что же остается нам, не примкнувшим, не примазавшимся к их беспрепятственному размножению? Они плодятся и плодятся, а что же мы? Мы - как оплеванные, мы как раз очень больно зашиблены и унижены зависимостью от того факта, что им несть числа, а нам на роду написано бродить одиноко, как потерянным, как выброшенным за борт. Эта зависимость сродни проклятию, сродни клейму, мы прокляты, на нас клеймо отбросов, печать отщепенцев, позорный герб ни на что не годных людишек. То был когда-то Рафаэль такой один-единственный, и из наших Суриков был такой же, они спокойно делали свое дело, и клейма на них не было, а толпа была сама по себе, не лезла куда не следует, но теперь все как будто Рафаэли и Суриковы, и это не только мое мнение, но и вообще всех тонких мыслителей, понимающих, что означает массовое восхождение в живописцы, в бытописатели всевозможные, в некие летописцы. Однако вот Мерзлов - совсем иное дело. Он сам по себе, он вне школ и академий, он по-настоящему единственный в своем роде. Он твердо, неподражаемо, неподдельно оставил глубокий след и, по мнению путных знатоков, составил целую эпоху в нашем здешнем искусстве.
***