– Я интересовался вашим делом, – тихо и медленно произнёс старый еврей, – не мне вас судить, но объяснить ваше поведение я могу только временным помрачением рассудка после совершённого акта насилия. Я советую вам довести до сведения адвоката моё мнение. К сожалению, я не могу встречаться с вашим адвокатом, консультировать его будет другой медик. Кто у вас адвокат?
– Да есть какой-то… – сказала я, – не помню, как его зовут. Молодой совсем, весь в прыщах. Похоже, он меня боится, – я хохотнула.
– Суд будет не скоро, – сказал врач, – вы знаете, сколько томов в вашем деле?
– Не знаю, – ответила я, – думаю, что много.
А потом решилась, и тихо проговорила:
– Могу ли я вас кое-о-чём попросить?
– Я вас слушаю! – старик вскинул на меня свои огромные чёрные глаза, и мне показалось, что в них сосредоточена вся печаль мира.
– Я не хочу этого ребёнка… Этот ребёнок не должен остаться в живых. Оно чудовище. От насильника. Он не достоин жизни. Не могли бы вы мне дать что-нибудь, что бы вызвало выкидыш?
Старик отшатнулся и по-бабьи всплеснул своими длинными руками.
– Вы соображаете, о чём вы меня просите? Я врач, а не убийца! Врачебная клятва предполагает сохранение любой жизни. Не нам с вами судить, для чего приходит дитя на свет.
Я вздохнула и уставилась в угол.
Нет, помощи мне не будет ни от кого. Но я хотя бы попыталась. Старик быстро ушёл, а я снова полезла на стол и с маниакальным упорством начала прыгать с него на середину комнаты. Закончилось тем, что я подвернула ногу. Заглянувший в дверь охранник злорадно заметил, что лучше бы я сломала шею.
«Это действительно было бы лучше», подумала я.
В день суда ребёнок уже шевелился. Живот под платьем почти не выпирал. Только наклоняться, чтобы застегнуть башмаки, было труднее, чем обычно.
Накануне я в последний раз встретилась с Дитрихом.
– Ну, вот и дошли мы с вами до суда, – проговорил инспектор со своей обычной иезуитской улыбкой, – я думаю, присяжные сохранят вам жизнь, учитывая ваш возраст и ваше интересное положение.
Об интересном положении меня уже просветил мой адвокат. Он сообщил, что до рождения ребёнка я буду жить в любом случае, даже если присяжные проголосуют за смертную казнь, причём представил он мне это, как повод для великой радости. Также он мне сообщил, что в нашей стране смертную казнь женщинам назначают крайне редко, всего-то была пара случаев.
– Послезавтра вас повезут обратно в Инсбрук, – продолжал Дитрих. – Вы предстанете перед судом присяжных, состоящим из ваших сограждан, и вполне возможно, среди них окажутся ваши соседи и знакомые. Но если вы надеетесь на всеобщее внимание горожан, можете успокоиться. Славы великой преступницы двадцатого столетия вам не снискать. Дело дошло до императора. И он высочайшим указом повелел провести закрытый суд, без всякой публики, без газетчиков, без художников, если вы надеялись, что об этом деле будут писать, то этого не будет. Конечно, ничего нельзя сделать со статьями, которые вышли раньше, они разошлись по людям, но наш народ обладает короткой памятью, пройдёт пара десятков лет, вы будете гнить в тюрьме, а никто в стране уже и не вспомнит, кто такая Анна Зигель.
– Неужели вы думаете, что меня это заботит? – спросила я, глядя исподлобья на инспектора.
– Я думаю, что вы, как все в корне испорченные преступные натуры, кроме мести, жаждете и славы, – ответил он.
Через столько месяцев, допросов, унизительных копаний в моей душе и биографии, невероятных предположений, «душеспасительных бесед» он так ничего и не понял!
– Как вы можете что-то считать!? – закричала я, – тоже мне, психолог, весь город был в курсе ваших отношений с собственными детьми! Вы что, думаете, они лучше меня? Они точно такие же. Вы все точно такие же. Каждое поколение хуже предыдущего получается. Ваше следствие гнилое, и ваше общество гнилое, и ваша страна гнилая, и ваш император, который издаёт гнилые указы, прячет сор под ковёр, тоже весь прогнил насквозь, и скоро его не будет, и страны вашей не будет!
– Да как ты смеешь, мерзавка! – тонким голосом закричал Дитрих, вскакивая на ноги, – безнравственная бессовестная малолетняя уголовница, ты, носящая в своём чреве такого же ублюдка, которому теперь суждено вырасти в приюте, и у него нет ни малейших шансов, что его возьмут в семью, потому что все будут знать, несмотря ни на что, чей он сын.
Слёзы побежали градом по моим щекам. Я затряслась и обхватила себя руками, пытаясь унять дрожь.
Дитрих ещё что-то кричал. Таким я его раньше не видела.
Буквально впечатавшись головой в стену, я попыталась как-то унять душившие меня рыдания. Это уже перешло в истерику, и я, чувствуя себя раздавленной, теперь уже ничего не таила:
– Вы довольны?! Молодец, ничего не скажешь… Из своего бы глаза бревно вынул сперва! Вы… Вы пиявка, вот вы кто! И ваши дети будут такими же!.. Знайте же: однажды и ваша дочь окажется на моём месте! И поделом!