– Мамка твоя здоровый человек была, так? Почти и не болела ничем никогда. Органы у нее внутри все целые – ну там сердце, почки, печенка? И группа крови – первая минус. Все, короче, высший сорт, экстра. Если тут порежут – здесь же и вскрытие сделают. Патанатомия у нас в подвале. А отделение пересадки на первом, два шага по лестнице вверх. Ну, соображаешь? А тело потом зашьют, и как догадаешься, чего у нее там внутри не хватает? Обратно же вскрывать – проверять, все ли на месте, не станешь.
Да, я соображаю. Я целую Катю от полноты чувств в щеку, и вихрем влетаю в кабинет.
– Значит, это, совсем забыла сказать. Ну, мама же моя была человек передовой, современный. Так вот, она все свои органы завещала на пересадку отдать. Честно-честно, она нам много раз говорила. Все-все, даже роговицу глаза. Так что готовьте контейнеры, и погнали. Ну, где, что надо подписать? А хотите, частную скорую оплачу? И так столько времени потеряли.
Знаю, звучит наверно чудовищно. Но, во-первых, я была совершенно уверенна, что мама, будь она в курсе, ничуть не стала бы возражать. Сама, будучи на моем месте, наверняка поступила бы так же. А во-вторых, выхода у меня все равно никакого не было. Мне надо было спасать брата.
По дороге я успела позвонить Лике и Оскару. Лика, явно на бегу, крикнула, что едет. А Оскар выслушал меня молча, и ничего не ответил.
*
Позже выяснилось, что Оскар смог воспринять лишь первую часть моего сообщения. Слов: «Мамы больше нет» для него было более, чем достаточно. Остальное просто не могло иметь никакого значения. Поэтому Оскар сразу же отключился.
Это потом он станет бегать ежедневно в больницу, скандалить, требовать свиданий, и, в конце концов, добьется разрешения сидеть с сыном ежедневно часами, прижимая его к груди по методу «кенгуру». Будет ругаться с Марфой, требуя чтобы не ленилась, и сцеживалась побольше, а то ребенку там суют всякие мерзкие смеси, и ему от них плохо. Станет обсуждать с нами всякие мелкие и крупные победы – уменьшили режим ИВЛ, сняли совсем – задышал сам, отключили капельницу, убрали зонд – начал глотать, достали из инкубатора… Но пройдет еще много-много дней, пока мы все увидим Глебушку, нашего самого-самого младшего брата, не на экране мобильника, а воочию, и сможем, наконец, к нему прикоснуться.
К этому времени все уже будут знать, что глаза у Глеба зеленые – непонятно, в кого, нос с горбинкой, как у Оскара, а волосы черные, как смоль, и гладкие – как у мамы.
Первую порцию молозива сцедила для брата я, сидя в приемнике роддома для недоношенных, и дожидаясь, когда Лика выйдет ко мне, и все расскажет. А что? Молозиво ведь есть где-то с двадцатой недели. Правда, его мало – за полтора часа мне еле удалось выдоить из себя жалких пять миллилитров.
– Ну что ж, – сказала Лика, входя и стягивая с волос бандану. – Чудный мальчик, 900 грамм, 35 сантиметров. Пара порций сурфактанта, так он, глядишь, у нас и дышать сам начнет. Словом, есть шанс, что все будет хорошо. Настя, ты чего?!
Но я ничего не могла с собою поделать. Слезы лились из меня ручьями, потоками, во мне точно открыли кран.
Впрочем, девочка на ресепшене деликатно отвернулась, а Лики я не стеснялась. Лика была своя. Почти как сестра. Почти как мама.
Меня к брату не пустили. Тут даже Лика ничего не смогла поделать. Пришлось довольствоваться наспех сделанным ею смазанным снимком.
Прошла санитарка с полным ветром воды, попросила всех сидящих поднять ноги, и стала быстро елозить тряпкой под стульями. Я сидела с поднятыми ногами, не переставая плакать.
– Девушка! – сочувственно сказала она мне. – У нас тут с утра священник придет, и всех стремных младенчиков покрестит. Хочешь, и твоего покрестит тоже? Ты только записочку с именем оставь медсестре в приемном.
Но я помотала головой. Лика же сказала, что все будет хорошо. А Лике я верила больше, чем Б-гу.
К тому же и отец у ребенка еврей.
Ждать было больше нечего, и я собралась домой. По лестнице мимо меня вихрем пронеслась бригада из отделения пересадки, помахивая контейнерами.
В метро было сумрачно и душно. Казалось, даже на пересадочных станциях резко убавилось освещение. Немногочисленные пассажиры на скамейках вокруг казались не живыми людьми, а картонными фигурками, частью невесть кем придуманной и топорно исполненной декорации.
У выхода к монорельсу стояли менты, и проверяли у всех паспорта. Мой их не заинтересовал.
Дома меня ждали опрокинутые лица взрослых и плач детей – Таня впервые в жизни осталась без своей порции грудного молока, а Света плакала с ней за компанию. В глазах Варьки и Васьки застыло молчаливое недоумение. Я велела им собираться в школу, а Гришке и дяде Саше разбираться с похоронами – Оскар был явно неадекватен, и в тот момент ни на что не годился. Косте я велела подождать – у меня не было сил с ним общаться. Казалось, его прикосновения причиняют боль. От принесенного им чая я отказалась.