Целеполагание Ломоносова иное. Что «соплетать», а что «не соплетать» у него подчинялось формуле «не предосудительно ли славе российского народа будет»[296]
. Свою роль историописателя он оценивает как великий труд: «велико есть дело». Исследователь говорит прямо, что его задача не повествование о прошлом, а конструирование национальной идентичности посредством соединения прошлого и настоящего: «пренося минувшие деяния в потомство и в глубокую вечность, соединить тех, которых натура долготою времени разделила». У русского ученого присутствует полная уверенность в том, что какой он сконструирует историю своего отечества, такой она и будет.Ломоносов, конечно, говорит об объективности: «твердо намеряюсь держаться истины и употреблять на то целую сил возможность», но его практическое отношение к истории ставило «истину» в зависимость от иного – «соблюсти похвальных дел должную славу»[297]
. Ученый не считал приемлемым, чтобы русский читатель знакомился с периодами истории своего государства, разрушающегося под воздействием внутренних смут и поэтому привлекал сановников к запрету публикации такой истории[298]. Не случайно, что при подготовке его работы «Древняя российская история» к изданию А.Л. Шлёцер вынужден был откорректировать обращение «К читателю» и вместо слов, что Ломоносов собралРусский ученый возложил на себя определенную социальную функцию и ответственность за отбор, сохранение или забвение исторических сюжетов. По сути, Ломоносов реализовывал так называемую политику памяти, которая определяла, «какое прошлое достойно сохранения, а какое – забвения»[300]
. Подобное отношение к истории Бенедетто Кроче назвал «практическим», где история и доминирующая над ней практическая цель в итоге превращаются в единый практический акт историописания[301]. Реймон Арон, говоря о различных историях, базирующихся на интенции автора и на его отношении к конструируемому прошлому, в ряду других выделил прагматическую историю[302]. И.М. Савельева и А.В. Полетаев прагматическую историю связывают с идеологией. Они пишут: «Прагматическая историография подходит к историческому знанию как к источнику исторических уроков, кладезю моральных и духовных ценностей, компендиуму примеров, пригодных для обоснования идеологических принципов и идеологических задач». По мнению современных историков, идеологизированная история «в Новое и Новейшее время выступает как некая смесь двух разных типов знания – общественно-научного и идеологического… Идеологизированная история, размещающаяся в пространстве между наукой и идеологией, естественно может очень сильно варьироваться по степени соотношения “научных” и “идеологических” компонентов»[303].Отношение Ломоносова к истории вполне отвечает характеристике практической/прагматической истории. Русский ученый, выполняя социальную функцию, пытался формировать уверенность в исторической славе, исконную исключительность в самосознании формирующейся нации.
Для российской исторической памяти социально ориентированная практика историописания Ломоносова была не нова. Московские книжники находили славянскую «славу» еще в III тыс. до н. э., определили «сродство» императора Августа с князем Рюриком, которого вместе с варягами вывели от «своих» и т. д. В последней четверти XVII в. московская историческая конструкция приняла удары наукообразного польско-украинского исторического нарратива (с набором не менее героических сюжетов о славянах) и почти без сопротивления включила в себя ряд мифологем (происхождение названия «москва» от библейского Мосоха и «руси» от «своих», строительство Киева в V в., династия Кия и т. д.), привнесенных многократно тиражируемым (типографским путем с 1674 г.) киевским «Синопсисом». Однако уже со второй четверти XVIII в. устои формирующейся русско-украинской социальной памяти с рационалистических позиций всё сильнее стали колебать Байер, Татищев, а затем и Миллер. Они, говоря словами Ницше, стали «оскорблять некоторые национальные святыни» ради нового знания[304]
, ради научной истории, рационально добивавшейся истины.