Человек этого времени раздваивается, как господин Голядкин у Достоевского: сквозь ширящиеся пробоины в защитном, символическом слое культуры в его сознание вторгаются демоны ночи, войны и смерти. Эту встречу западного человека с бездной глубоко и по-своему адекватно отразили многие, например, Фрейд и Юнг. Впрочем, для иных это была освобождающая встреча (Тзара, Дали, Арто...). «Нужно носить в себе еще хаос, чтобы быть в состоянии родить танцующую звезду...» (Фр. Ницше).
Вскрывшееся двойничество западного человека сложно, не зеркально отражено в основном конфликте первой половины прошлого века: высокая культура против массовой. «Восстание масс», их резкое вторжение в устоявшийся культурный порядок модерна раскачивают его до предела и ставят его под вопрос. Прямым следствием этого стали революция 1917 года в России и приход к власти Гитлера и Муссолини — вождей-демагогов нового, непарламентского типа. Массовый шовинизм вызвал Первую мировую войну, массовые идеологические мифы — Вторую.
Массы — это новое, неизвестное прежде явление. Они рождены цивилизаторскими успехами XIX века, а также мощным притоком в города вырванных из традиционной среды людей. Массы — неизбежный продукт модернизации, способный, вместе с тем, поставить на ней крест. Массы — это
В отличие от фольклорного, массовый человек обучен письму, чтению и основам математики. Он читает газеты и принимает участие в выборах. Это дает ему возможность влиять на культуру, политику и социальный стиль современности, используя демократические процедуры. К 1930-м массовая культура создает собственные мифы и собственную героику, претендующие на новую серьезность. Однако в существе своем это была архаическая, ремифологизирующая серьезность, грозящая заново заколдовать «расколдованный» западный мир и тем самым демодернизировать его.
К 1960-м западной современности удается все же ассимилировать массы, цивилизовать их, превратить количество в некое исторически приемлемое качество. Далось это ценой двойного компромисса: высокая культура стала более демократичной, покинув «башню из слоновой кости», массовая — рационализировалась, обуржуазилась и отказалась от социальной мифологии. Прежняя иерархия вкуса рухнула. Середина культурного спектра разрослась, растянулась, оттеснив непримиримые прежде полюсы на самые края. Внутренняя периферия Запада была освоена, и это можно считать завершением его социальной модернизации. Складывается демократичное, относительно горизонтальное и достаточно благополучное общество потребления «блестящего тридцатилетия» 1945–1975 годов, залатавшее экзистенциальные, смысловые дыры первой половины столетия буржуазным рассудком (уже не Разумом и даже не разумом), позднелиберальным культом прав человека и научно-техническим оптимизмом.
Модерн был отреставрирован до степени легкой неузнаваемости и одновременно вступил в свою последнюю, как мне кажется, фазу. С 1960–70-х годов начинается поздняя современность в узком и собственном смысле слова. Ее пароль — «все возможно» — выдохнут событиями первой половины века, сделавшими ситуацию современности принципиально вероятностной. XX столетие — первое в истории, не имеющее над собой того, что называют картиной мира. Столетие, так и не подведенное под крышу. Вторая половина века закрепила его стохастический статус. Отныне история, как и отдельная жизнь, вершится на наш и на свой страх и риск. Это открывает невиданные прежде и не ограниченные авторитетными нормами возможности роста и одновременно резко повышает степень исторического и иных рисков.
Вслед за последним в новейшей истории Запада всплеском социального идеализма, произведенного левыми и молодежной контркультурой в 1960-х годах, модерн вступает в сумеречную пору. Почти все, на чем он держался — индустриальный стиль, серьезная и морально ответственная личность, пылкая вера в вертикальный прогресс и науку, так называемые большие нарративы и даже рациональность в ее прежних, резко обособленных от всего «хаотического», например, интуиции, формах, — эрозирует и/или подвергается сомнению. Развоплощение модерна достигает зримого состояния. В 1960-е,70-е и последующие десятилетия это видят и об этом пишут — прежде всего, французы. Один из них — Лиотар — на исходе 70-х констатирует наступление «состояния постмодерна». Я понимаю это состояние как завершение деонтологизации реальности, как инфляцию либерализма, растерявшего золотой запас протестантской этики и все более становящегося просто апологией потребления. Постмодерн — это не основание новой эпохи, это один из частных срезов поздней современности, который никоим образом ее не исчерпывает. Это прощание с модерном на его берегу. Это постмировоззренческая кода девятой симфонии Бетховена. А между тем, начинает чувствоваться и другой берег. И кто-то вошел в воду и вот сейчас плывет. Но постмодерн уже не имеет к этому отношения.