Это раньше я писала стихи чаще на английском, чем на русском, сейчас больше на русском. Мое мнение двоякое, в его переводах звучит другой ритм языка, и этот ритм иногда мешает адекватно воспринимать текст, что, возможно, раздражало некоторых критиков его переводов. Например, он очень увлекался знаком апострофа и иногда ставил его там, где было уместно. А также он любил блеснуть каким-нибудь сокращением типа "ain't", что некоторых наверняка смущало. Если честно, то ему мешала, наверное, его слава, и это она скорее всего раздражала некоторых его англоязычных читателей и переводчиков, чем сами тексты, написанные им на английском. Его автопереводы и английские тексты не могли восприниматься отдельно от его личности, таким образом, те, кто к нему был хорошо расположен изначально, терпел его неординарные синтаксические выходки, а те критики, которые к нему не были хорошо расположены, со злорадством набрасывались и придирались к любому необычно использованному идиоматическому выражению. По большому счету его английские стихи уступают его русским стихам, в них слишком много выпендрежа ради самого выпендрежа, на радость его же критиков.
Но есть одно большое "но": однажды я прочла в "Нью йоркере" его перевод двух стихотворений Цветаевой, совсем ранних, не помню точно каких, он был просто гениальным. Я его до сих пор храню в своем архиве. Ради этих двух переводов на английский ему можно (и надо) все выкрутасы на заимствованном языке простить.
В
Его автопереводы были своего рода полем диалектики или полемики между центонной русской литературоцентричностью и английской сдержанностью и самодостаточностью, стычкой двух миров. Хотя если взять Шекспира, то он тоже был по-своему центонным, но он вообще был несравненным и гениальным уникумом. Его центонность сопрягалась не столько по цензурному принципу, сколько по эстетическому, и поэтому она и до сих пор воспринимается.
Если вы имеете в виду отчуждение в смысле "остранения" по Шкловскому, то да, я согласна, я думаю, что в этом поле сражения скорее всего наблюдался чередующийся процесс "остранения" каждого языка, как в кривом зеркале. Хотя если на это смотреть с точки зрения лингвиста Хомского, то необходимо отметить характер поэтики Бродского как бы и вне языка и в его пределах, ибо его поэтический язык является необычным, живым примером генеративной или порождающей грамматики.
Да нет, это просто была поза с его стороны. Он мог в течение нескольких минут перейти с огромной неуверенности к такой же самоуверенности, то есть его отрицание своих или чьих-либо мыслей, слов было частью его диалектического процесса мышления, по Гегелю — Aufgehoben, попыткой преодоления противоречия как бы на ходу, в течение изречения самой мысли, которая и есть ложь. Может быть, он становился сильно самоуверенным, когда сталкивался с людьми, которые сомневались в возможности перевоплощения мысли в ее противоположность.
Мне скорее запомнились примеры обратного, Бродский, смущенный и несколько неуверенный в самом себе. Мы с ним гуляли по Сан-Франциско в 1984 году, я эту встречу очень хорошо запомнила, так как потом о ней написала иронично, с цитатами из "Евгения Онегина". Ну так вот, мы там провели вечер вместе с Владимиром Буковским, и был такой момент, когда они оба рассматривали что-то в какой-то витрине, пытаясь разобрать, что это такое. Я уже не помню точно, что это было, какой-то костюм, ну и Иосиф сказал: "Ты уж нас извини, Татьяна, мы просто варвары". Эту фразу я запомнила навсегда и даже таким его про себя и назвала в одном стихотворении о прогулках в Сан-Франциско ("Один белый шум"). Хотя, конечно, все мы варвары, с точки зрения древних греков и римлян, просто не все варвары осознают, кто они.