Второе, что потрясало в его стихах, — тут я опять бы сравнил мои впечатления от него с теми, которые на меня произвел Маяковский в "Облаке", — это какая-то абсолютно новая поэтика. Это было совершенно не похоже на традиционный русский стих, к которому мы привыкли. Абсолютно не похоже. Если классическое русское стихотворение звучало вполне разборчиво и материал его был тебе обычно известным и понятным, то у Бродского речь шла о вещах непривычных. При этом поражала форма, где сложное предложение с несколькими придаточными скручивались друг с другом в нескончаемую спираль. Я бы сравнил еще это с впечатлением, которое произвело на меня чтение Достоевского. Я открыл какой-то из его романов и решил прочитать, но застрял на первой же странице. Мне она показалась настолько любопытной в стилистическом смысле, что я начал читать ее снова. В третий раз я прочитал эту страницу, выделяя все придаточные, посмотрел на толстую книгу, закрыл ее и решил, что мне ее не осилить.
Я хочу сказать, что стихи Бродского напоминали мне (прошу прощения, но как художник я имею право сказать такую глупость) зарифмованную в стихах страницу романа Достоевского, которую я перечитывал три раза. Бродский плел ткань, в которой проза становилась поэзией, поэзия превращалась в прозу, а проза в свою очередь вновь обертывалась с помощью рифмовки и, разумеется, с помощью поразительного сцепления слов в невероятно неслыханную поэзию.
К этому времени я был довольно долго дружен с очень тогда знаменитым поэтом Евгением Евтушенко, которого я спросил однажды, что он думает о стихах Бродского. Мне он тогда, то есть почти полвека назад, ответил, что это не очень похоже на русское стихосложение. Итак, стихи Бродского воспринимались как небывалые. И именно здесь я усматриваю самое большое сходство с Маяковским, с его неординарностью.
Я не говорю, что стихи Бродского похожи на стихи Маяковского. Они очень разные поэты, но оба входили в русскую поэзию, как будто бы они "с неба свалившись".
Чем еще поразил меня Бродский и отчего мы с ним даже как бы несколько подружились, хотя ни я слишком не вчитывался в его стихи, ни он слишком не всматривался в мою живопись. Дело все в том, что мне было наплевать, выставят ли мои картины, и ему — напечатают ли его стихи. Главное — создать. Такой точки зрения придерживались далеко не все.
Случилось так, что так называемый "социализм" в эти годы дал свою очередную трещину. Как известно, по закону нам даны и свобода слова, и свобода собраний. Поэтому мне писать свои картинки у себя дома и показывать их друзьям не возбранялось. И Бродскому писать свои стихи и читать их у кого-то на дому тоже не запрещалось. К этому трудно было "пришить" какое-то политическое дело, если непосредственно в этих стихах или картинах не было какого-нибудь антисоветского лозунга. Но подобные нам люди сильно разрушают монолит советской власти. Законом тоталитарных режимов должно быть единомыслие. И к ним старались подобрать какие-то "ключи" с тем, чтобы их либо утихомирить, либо изолировать.
Бродского судят и высылают в ссылку совсем не за его стихи как таковые, а за то, что он — Иосиф Бродский, за то, что он личность. Но главное за то, что он, живя в советской системе, был человеком, никакого отношения к "советскому" не имеющим. Однако власти просчитались: они не представляли, что дело Бродского вызовет такой невероятный резонанс. Питерские власти решили пугнуть свою питерскую интеллигенцию. И фигура Бродского показалась им наиболее подходящей. Но вышло наоборот: они сделали его имя более славным и более знаменитым.
Я должен признаться, что частенько опасался, что кто- нибудь сзади толкнет под машину. Но надо было привыкнуть быть ко всему готовым. Как видим, Иосиф оказался готовым: он не поднял руки вверх, не запросил пощады.