Нет, так долго мчаться нельзя: сил не хватит. Покормить разве ребенка, чтобы не кричал так жалобно? А что, если он догонит?
Ах, боже мой, захочет догнать, догонит и так. Надо расстегнуть хитон, дать дитяти грудь. Она все-таки не остановится, а будет идти вперед, быстрым шагом, хотя и не бегом. На, родимый, соси! Ах, бедненький, бедненький, какая у тебя горячая головка! И груди не берет, и все кричит, так жалобно, так жалобно…
Что это? Рядом с ее рукой на голове ребенка чья-то другая, белая. И чей-то голос шепчет: «Забыла клятву? Он мой!» Шепчет, но явственно; ребенок перестал кричать.
Страшно. Скорее вперед, вперед! Ребенок в жару, и ночь ненастная. Хоть бы землянку угольщика найти – мало ли их на Гиметте? Хоть смрадно будет и душно, но все же тепло.
А какая тишина кругом! Ветра как бы и не было. Видно, каменная стена Гиметта охраняет. Только небо по-прежнему черное. Даже жутко в этом безмолвии. Хоть бы ребенок опять заплакал! А он молчит, молчит. Видно, заснул, сердечный.
И что за рука ей привиделась? Что за погоня? Все тихо кругом. Оглянуться разве? Страшно. А все-таки… Нет ничего. Просто Еврилиту припомнила; оттого-то и все страхи.
Слава богам! Свет показался, и даже не очень далеко. Несомненно, землянка угольщика. Теперь все будет благополучно. И ей не откажут в горячем мятном отваре с гиметтским медом – уж это везде можно достать.
Странно все-таки – свет белый, призрачный, а не тот багровый, какой обыкновенно у угольщиков бывает. Отчего бы это? Точно лунное сияние в землянке… Странно.
– Эй, почтенный, прими на ночь странницу с ребенком.
Все молчит. А свет есть – такой ровный, без вспышек и переливов. Надо войти. Спуск крутой, и ступенек нет: надо одной рукой за стену держаться. Стена холодная, жесткая, влажная. Нет, это не землянка, это пещера в скале.
Две комнаты, разделенные каменной стеной; одна – темная, но другая светлая. Обе молчат. Надо войти в светлую. Ох, опять забилось сердце: тут кто-то есть!
И не видно, откуда свет идет: ничего не горит. Стоит во всей комнате одинаково – свет ровный, холодный и мертвый. Уж не камни ли его из себя выделяют? Она видела иногда такой свет в гнилом дупле старой ивы: такой же белый, холодный и мертвый.
Но она устала – боже, как устала! Только теперь она это заметила. Надо присесть и еще раз попытаться дать грудь Каллигену, хотя он и заснул. Только кто здесь живет?
Она осмотрелась кругом… Ой, боги великие, что же это такое? Пастух с козой, пастух белый, и коза белая – и оба недвижны! А дальше еще кто-то, тоже недвижный, сидит. Надо подойти ближе… Архедем! Как ты здесь очутился?
Пугаться поздно: она в царстве смерти, это ясно. Выйти все равно нельзя: ноги отказываются служить. Тут, рядом с Архедемом, сидение есть – тоже белое, тоже холодное; все равно. Присесть необходимо.
Родимый мой, что твоя головка! Все так же в жару? Нет; жар спал. И даже очень спал; головка холодная, как эти камни кругом.
А-а! К чему кричать? Крик все равно не выходит из груди. Умер, умер; это ясно. Умер он, умираю и я. И хотела бы встать, да не могу; чувствую, как сила камня меня проникает. Ноги уже совсем окаменели, только грудью еще живу да головой. Но и это уже ненадолго. И чувств прежних уже нет. Ребенок мой умер, а мне даже кричать и плакать не хочется. Умер он, умру и я.
А вот и ты. Пришел также и за мной. И не страшен ты совсем: велик и прекрасен, и доброта светится в твоих глазах. Я знаю, ты бы милостиво охранял наш дом, если бы смирились перед тобой, а не боролись. Ну вот, теперь страсти отшумели; теперь я буду тиха… тиха… совсем тиха…
И опять наступил праздник Каллигении. Опять молодые матери афинской области собрались в храме Деметры Фесмофоры, чтобы показать драгоценнейший урожай этого года и светоченосным богиням, и прочим гражданкам, и всеми любимой царице Праксифее. Опять она вместе с обеими своими советчицами обходила ряды спеленутых младенцев.
На этот раз все три, точно пораженные, остановились перед одним малюткой, бедно убранным, но невиданной доселе красоты.
– Я думаю, гражданки, – сказала царица, – других нам и смотреть не стоит. Такие в десять лет раз родятся. Таким, видно, был малютка Аполлон – да будет он милостив к нам! – когда мать Латона его родила под первозданной пальмой на Делосе.
Никто не возражал.
– Счастливая мать этого ребенка, выходи!
Вышла, однако, такая, какой никто не ожидал, – женщина уже немолодая, с добрыми, но грубыми чертами лица. Все три удивленно посмотрели на нее.
– Он твой, этот дивный младенец?
– Мой – и не мой, великая царица и почтенные гражданки. Прикажите рассказать, как было дело!
– Рассказывай.
– Вы знаете, какою страшною смертью погибли все жильцы приморского хутора под Гиметтом…
– Погибли по собственной вине, – прибавила царица, содрогаясь. – И более всех была виновата Необула. Она здесь же, касаясь головы своего ребенка, дала хотя и нелживую, но обманную клятву. Но боги смотрят не на слова, а на помыслы людей – их не обманет человеческая хитрость, советую и тебе это помнить, незнакомка.