Однако такое механическое действие, не задевающее глубин сознания, в котором участвует лишь его поверхностный слой, может привести иной раз и к далеко не комическому эффекту. Если в результате падения со сломанного стула мы раскроим себе череп или, находясь на пороховом заводе, машинально, автоматически, по привычке закурим папироску, то получится уже нечто грустное, а не смешное. Таким образом, можно доказать, что грустное – это тоже косность, инерция, автоматизм, тоже нечто случайное, находящееся на поверхности человеческой личности.
Не заметив, что его определение могло бы настолько же хорошо характеризовать трагическое, как и комическое, Бергсон делает из него далеко идущие выводы, находя, что косность, автоматизм проявляются, когда мёртвое, механическое берёт перевес над живым, когда бренное тело заставляет нас забывать о моральных соображениях, иначе говоря, берёт перевес над духом. «Расширим теперь это представление, – пишет Бергсон, – тело, берущее перевес над душой, и мы получим нечто более общее: форму, берущую перевес над содержанием».
Сейчас мы пока не говорим, насколько верна или неверна эта общая формула, говорим только, насколько неверны предпосылки, из которых эта формула выведена.
Если мы осмеиваем косность, автоматизм, инерцию, то есть такие человеческие поступки, которые делаются как бы помимо сознания, как бы нечаянно, неосознанно, случайно, то как объяснить, почему мы часто смеёмся над такими человеческими недостатками, как глупость, трусость, эгоизм, скупость, хвастовство и пр., в которых подчас сказывается вся глубина натуры некоторых людей, вся глубина их умственного или душевного склада? Скупец двадцать раз обдумает вопрос, отдать ли ему долг товарищу, не дожидаясь напоминания, или ещё потянуть хоть немного. Кончится непременно тем, что он либо попытается зажилить долг, либо дождётся напоминания, обнаружив, таким образом, свою скупость и попав в комическое положение. И то и другое произойдёт всё же не в силу автоматизма, рассеянности или случайности, а будет для него вполне закономерно. Скупость далеко не на поверхности его личности, а является чем-то существенным для него, характерным.
Точно так же в каждом мелком поступке труса, эгоиста, хвастуна, болтуна, хитреца, перестраховщика, конъюнктурщика, бюрократа проявляется нечто такое, в чём до глубины сказывается их натура. Действия глупцов совершаются во всю силу их разумения, и глупые их результаты вполне объясняются их глупостью, недалёкостью, а не тем, что глупцы действуют неосознанно, автоматически, не мобилизуя всех своих умственных сил.
Автоматизм, по мнению Бергсона, комичен тем, что делает человека неприспособленным к жизни, а поскольку каждый человек живёт в обществе, то «комическое, – как пишет Бергсон, – выражает прежде всего известную неприспособленность личности к обществу». Поскольку же, однако, неприспособленным к обществу может оказаться не только дурной человек, но и хороший, то, как заключает Бергсон: «…хорош характер или дурен, будучи неприспособленным к обществу, он может всегда оказаться комическим».
Скажем сразу, что если хороший человек может оказаться неприспособленным к обществу, то только в том случае, если нехорошо само общество. Кто станет считать хорошим то общество, в котором смеются над хорошим? Это было бы какое-то общество-наоборот, вроде того, которое смеялось над Чацким, то есть общество фамусовых, скалозубов, молчалиных. Однако в обществе, для которого Грибоедов писал свою комедию, смеялись и посейчас смеются над фамусовыми, скалозубами, молчалиными, но не над Чацким.
Бергсон приходит к своему выводу, понимая общество лишь как известный круг или группу людей. «Наш смех – это всегда смех той или иной группы», – пишет Бергсон, указывая, что каждая группа общества объединена общими интересами, общими взглядами на жизнь, на то, что хорошо, что плохо, что похвально, что предосудительно, что грустно и что смешно.
Такое утверждение верно, но годится лишь для объяснения, почему в обществе дельцов, торгашей, бизнесменов, людей, поглощённых сколачиванием капитала, считается комичным всякое проявление честности, чуткости, жалости, сострадания, особенно в тех случаях, когда дело касается личной наживы. Человек, не воспользовавшийся возможностью нажить капиталец, разорив при этом допустившего оплошность в делах конкурента или пустив по миру людей, доверивших ему свои сбережения, считался бы в глазах такого общества безнадёжным разиней, не продумавшим глубоко создавшейся ситуации и не использовавшим подвернувшегося ему случая разбогатеть. Если бы даже стало известно, что этот бизнесмен-неудачник проявил жалость к своему сопернику, то его всё равно сочли бы смешным чудаком, неприспособленным к жизни или, говоря точнее, неприспособленным к обществу, по понятиям которого всякое проявление жалости в делах считается неоправданной слабостью, поскольку вредит основной его жизнедеятельности, то есть приобретательству.