Исходно этот замысел был еще конкретнее: он связывался с одним определенным местом — парижским островом Святого Людовика, где жила возлюбленная писателя Женевьева Серро, с которой он тогда расстался («Вначале у всего моего замысла был единственный предлог — не забыть это единственное место», цит по: Lejeune, 160). Насколько допустимо судить о таких вещах со стороны, любовные разрывы вообще переживались Переком крайне болезненно. Видимо, они так или иначе воспроизводили для него ту, давнюю утрату матери и отмечали новый крах в постоянных поисках, по его словам, «сестринской (вернее, материнской) души, покровительницы, лона» (цит. по: Lejeune, 160). Это в очередной раз обостряло для писателя проблемы самоидентификации, в том числе — заставляло вновь прибегать к помощи психоаналитиков: в 1949 г. он прошел курс психотерапии у крупнейшего специалиста Франсуазы Дольто, в 1956–1957 гг. — у Мишеля М'Юзана, в 1971—75 гг. — у Жана-Батиста Понтали. Говоря со всей необходимой осторожностью, кажется, можно проследить между душевными травмами, обращением к психотерапии и автобиографической активностью писателя известную хронологическую связь. Впрочем, существеннее в данном случае то, как этот комплекс воплощается в особенностях перековского письма.
«Классическая» автобиография как активное, развернутое пересоздание себя в форме припоминания и непрерывного, последовательного рассказа о новом демиургическом самосотворении для Перека невозможны: его память, само его смыслопроизводящее устройство действует по-другому и ориентировано на другие задачи. Можно сказать, он запоминает, вернее сказать — выделяет, отмечает для себя именно то, что не поддается линейному воспроизведению, что выпадает из необратимо уходящего времени, стоит как бы «поперек» его, этой своей отдельностью, неслитностью, особостью ставя автора и читателей перед вопросом о возможном смысле происходящего / рассказываемого/записанного. Но ставя перед данным вопросом так, что искомый смысл, единственная и неудержимая значимость утраченного никогда не находятся вне данной сцены, а всегда включены в ее изложение. Это не воспоминание-выуживание наиболее ценного a posteriori, из последующего времени, через непреодолимый и спасительный временной интервал, а напоминание снова и снова о происходящем здесь и сейчас забывании: что-то вроде заевшей пластинки, мучительной судороги заикания на самом важном месте высказывания. Питер Бейкер, с отсылкой к Деррида и традициям негативной теологии, говорит в данном случае о «негативной автобиографии», «автобиографии под знаком небытия, отсутствия, исчезновения»[30]. Характеристика интересная и перспективная. Тем важнее разобраться, как построена и как работает у Перека подобная «отрицательная» конструкция. Выделю в ней здесь лишь два элемента:
Связывая акт писания с регистрацией отсутствия, Перек как бы уравнивает в правах пишущего и тех, о ком он пишет: писатель — память не пишущих, тех, от кого не остается ни следа, он вызван к жизни ушедшими и значим лишь в отношении к ним. Литература — это возведение и удержание интерсубъективного пространства. «Я пишу — и всё: пишу потому что мы жили вместе, потому что я был одним из них (un parmi eux), тень среди их теней, тело рядом с их телами; я пишу, потому что они оставили на мне неуничтожимый отпечаток, и след этого — письмо: память о них с письмом умирает, письмо — это память их смерти и утверждение моей жизни» (W, 59). Собственно говоря, память именно такого «одного из» и воспроизводится/создается в мозаичных записях книги «Я помню».
Перед нами не только свидетельство собственной связи с ушедшими близкими и не просто биографический знак солидарности с ними. «Один из них» означает, что писатель, повествователь — а вместе с ним и его читатель, — во-первых, не мыслит себя