Таблица 3.
«Какая экономическая система лучше для России?»
(N=1600 человек, % от числа опрошенных)
Ностальгические стереотипы исторической памяти
Примерно с начала XIX века – собственно, с момента зарождения в России общественного сознания (непридворного и нецерковного) – его доминантой становится романтическая концепция «счастливого прошлого». Формальные истоки этого феномена – идеологическое влияние немецкого романтизма и французских течений периода Реставрации. Реальные же кроются в начальных и непреходящих особенностях российской модернизации, которая сталкивается с сильнейшим внутренним сопротивлением (под лозунгами «остаться собой», «сделать по-своему», «вопреки» и т. п.); это касается не только прямых консерваторов, но почти всех отечественных прогрессистов – от ранних славянофилов и первых народников до большевиков и их державно-реформаторских преемников.
Если оставить в стороне «внешние» аспекты доминирующего стереотипа (Россия – Запад), то его структура сводится к представлению о сверхзначимом прошлом («до» некоего критического рубежа – до самодержавия, до завоевания, до крепостничества, до модернизации и т. д.), ничтожном, извращенном, «преходящем» настоящем – и надежде на возвращение к некоему чистому образцу.
Примечательная особенность самого механизма ретроспективных установок общественного сознания: их предметом служили не
Поминать всуе гегелевские триады «отрицания отрицания» по этому поводу не следует – хотя бы потому, что в классической философской конструкции предполагался высший и возвышающий смысл «спирального» движения, которого реальная история не обнаруживает.
Свою лепту в распространение стереотипов ностальгического романтизма внесли утопические социалисты и революционеры, в том числе и марксистские. В XIX – начале XX века практически вся социалистическая критика капитализма, рынка, государства, разделения (и «отчуждения») труда, общественного неравенства, несправедливости – как морально-философская, так и экономическая, претендовавшая на научность и радикальность – фактически ориентировалась на патриархальные или просто архаические (общинные, монастырские и пр.) образцы «домодернизационного» происхождения, по значению своему противостоявшие опасным новшествам. В России подобные образцы уже в том далеком веке принимали, как известно, самые причудливые и экстремистские формы, но они влияли на общественное сознание и в других европейских странах; никакой российской уникальности в этом смысле не существовало никогда.
Конечно, тогда речь шла почти исключительно о влиянии на
Соблазны державного социализма
Действительное, и достаточно сильное, влияние на массовые уровни общественного сознания оказали не иллюзии проповедников социалистических утопий, а государственные реальности «социализмов»
XX века – советского со всеми своими продолжениями, в определенной мере – германского национал-социализма, а также целой серии азиатских, африканских и латиноамериканских режимов с социал-популистскими претензиями. В дальнейшем ограничимся ссылками только на опыт первого из них.
«Реальный социализм», как стали официально именовать этот феномен в последние годы его существования, существенно, принципиально отличался от утопических проектов, а также и от революционных метаний собственной молодости. Ритуальные апелляции к символическим истокам (и классическим авторитетам), занимавшие громадное место в идеологической подсистеме, нужны были для легитимации существующего порядка, а отнюдь не для ностальгических воспоминаний о давних страстях и надеждах. Опорой реального социализма никогда не были высокая производительность, изобилие и свободы, обещанные утопиями, иначе говоря – иллюзии прошлого, перенесенные в далекое будущее. Строй опирался на прямое принуждение, властную, информационную и экономическую монополию, навязанную изоляцию.
Только разгромленные оппоненты режима пытались – и всегда неудачно – использовать идею «возвращения к истокам». Много позже, когда обнаружились надломы в самой системе властвования, подобные апелляции (вроде лозунга «восстановления ленинских норм» в хрущевские годы, когда эти термины давно утратили даже вторичный, приписанный им смысл) использовались для символического обновления режима. Любая неспособная к саморазвитию система допускает изменение только как «возвращение» к исконному состоянию; близкий к фарсу пример – официальные формулы 1987 года, объявлявшие перестройку «продолжением дела Октября». В данном случае достаточно отметить, что в обеих попытках обновить непригодную для этого систему ностальгические призывы играли сугубо символическую роль, действующей силой было стремление правящей группы как-то осовременить режим.
Нет оснований приписывать сколько-нибудь значимые ностальгические настроения массе советского населения в условиях сформировавшегося режима. Если у значительной части людей старших поколений до 40-х годов и оставались живые, собственные воспоминания о досоветском, доколхозном и прочем времени, то они оставались достояниями личной памяти, но никак не ориентирами социальных надежд и действий.
Но точно так же ни в коей мере не были реальными ориентирами социального поведения – ни на каком из его уровней, от официального до массового, вне зависимости от меры идеологической ангажированности – упования на грядущее царство общинно-потребительской утопии (т. е. иллюзии о счастливом прошлом). Обращения к соответствующей терминологии – не более как ритуальный жест, которым пользовались при недостатке иных способов самооправдания режима (например, в пустословии партийной программы 1961 года, к которой никто не относился всерьез; когда все указанные сроки достижений были провалены, ни власть, ни население просто не вспомнили об этом…). Апелляции к «послезавтрашнему» времени исполняли ту же функцию, что и апелляции ко времени «позавчерашнему».
Что же касается «официальной» (в том числе школьной, газетной и пр.) социальной памяти, то она служила таким же объектом манипулирования, как информация о положении страны или о внешнем мире. История всегда оставалась текущей «политикой, опрокинутой в прошлое» (сколь ни пытались откреститься авторитеты советского времени от этой, чересчур откровенной формулы М. Покровского, она неизменно оставалась руководством к утилитарной переоценке персон, эпох, правителей, мыслителей и т. д.).
Реально же общество все свои «зрелые» десятилетия жило только в одном, «сегодняшнем» временном измерении, – что свойственно, видимо, любой относительно устойчивой общественной системе. Независимо от того, стремились ли люди, элиты, власти «просто» выживать, сохраняя свое положение, или рассчитывали на какие-то улучшения/облегчения, они ориентировались на действующую систему интересов, возможностей, ограничений, норм и т. д. Прошлое было, как считалось, отринуто навсегда, «иное» будущее исключалось, единственно реальным представлялось продолжение существующей ситуации, т. е. продление «сегодняшнего» состояния. (За пределами нынешнего анализа – вопрос о надежности оснований такого, в терминах У. Томаса, «определения ситуации».)
Именно ощущение стабильного, длящегося положения, согласно многим опросным данным, составляет для заметной части населения преимущество социалистических порядков перед современными, «переходными». К этому следует добавить другое демонстративное достоинство прошлой системы: ее простота, как бы отшлифованная примитивность властных, социальных, трудовых, идеологически-ритуальных и прочих отношений. Социальные противоречия, как и конфликты в руководстве, наружу не выступали, а такие «несистемные» феномены, как диссиденты, Афганистан и т. п., довольно успешно вытеснялись на периферию общественного внимания.
Привлекательность государственно-социалистического образца в XX веке – преимущественно для стран и регионов, не прошедших самостоятельной школы исторического воспитания, к которым относилась и Россия, – в значительной степени объясняется предложениями простейшим образом («отобрать и поделить») решить проблемы бедности, неравенства, отсталости и пр. А для России, отчасти и для Китая, еще и возможностью выйти на мировую арену с железным (ракетным) кулаком. Всемирные претензии, подкрепленные новой военной силой, при глубочайшей изолированности страны от мирового развития, составляют один из важнейших секретов влияния этого образца в его великодержавных вариантах.
Современному общественному мнению в России стабильным представляется прежде всего стагнирующее состояние скрытого разложения системы, т. е. то, что задним числом окрестили как «застой».
В этом нельзя усматривать простой парадокс: сегодня массовое сознание – под давлением обстоятельств и сравнений – фактически воспроизводит самую распространенную двадцать лет назад позицию самых серьезных аналитиков и критиков советского режима, как отечественных, так и зарубежных. Хронологически близкий к своему концу, этот режим представлялся всем им чуть ли не ультрастабильным.
Между прочим, накануне конкурентных президентских выборов 1996 года, когда существовала теоретическая возможность успеха кандидата от коммунистов, в ряде опросов чаще всего высказывались предположения о том, что победа этих сил вернет страну в период желанного «застоя». Любая ностальгия, тем более социально принятая, имеет дело с идеализированной, так или иначе реконструированной памятью…
По данным одного из последних исследований (октябрь 2002 года, N=1600 человек), «если бы можно было начать свою жизнь заново», 39 % предпочли бы жить в «спокойные брежневские годы», 23 % – сейчас, при В. Путине, 17 % – в другой стране, Россия до 1917 года привлекает 5 %, а пятилетки, «оттепель» и перестройка – по 3 % опрошенных.
Наиболее приемлемым периодом советской истории в общественном мнении оказываются отнюдь не героические или воинственные годы, а те, что представляются наиболее спокойными и относительно уютными. (Впрочем, живая память большинства российского населения и не простирается далее «застоя», все предшествующее – это в основном содержание опосредованной памяти, письменной, отфильтрованной.) Ностальгические представления о советском прошлом – отнюдь не признак исключительности ментальности советского, или русско-советского, человека. Многие респонденты во всех, без исключения, странах бывшего советского блока отмечают примерно такие же достоинства существовавших у них порядков подсоветского типа [49] .
«Реальный социализм» XX века – не удел фантазеров и фанатиков, а государственная, организованная, бюрократизированная и коррумпированная официальная практика, через множество каналов (социализации и социального контроля) влиявшая на массовую жизнь и массовое сознание, втягивавшая большинство населения в систему властных и клиентских связей, подчинявших его идеологической мишуре и всеобъемлющей коррупции. За рамками повседневности человек вынужден был пользоваться только одним, официально навязанным языком. А он претендовал на универсальное объяснение всего и вся в категориях бесконечно длящейся современности.