У девчонки сердце сжимается от жалости. Но что она может? Ей нечего дать, она сама голодна. Тогда она, торопясь, стаскивает зубами с пальцев теплые пушистые рукавички и тихонько окликает человека. Тот поднимает голову и оживляется. Рукавички, еще теплые от ее рук, летят к его ногам, но взять их он не успевает: как смерч, надвигается громадная, в меховом тулупе фигура немца-конвоира, и почти одновременно и человек, и девчонка, получают по увесистой дубине. (А рукавички преспокойно отправляются в бездонный карман конвоирского тулупа.) Потом, увертываясь от очередного удара, убегая от дороги прочь, задыхаясь от ненависти и от сострадания, девчонка слышит позади хриплый голос полуживого с обмороженными пальцами человека: «Не надо плакать, девочка. Еще все будет хорошо. Ты увидишь. Спасибо, родная».
Девчонка – это я, а человек – это пленный. Наш пленный, советский… Прошло много месяцев, но разве можно забыть эти серые лица и глаза полумертвецов, в которых, несмотря ни на что, столько упрямой надежды!
И вот сейчас передо мной другие люди. Тоже военнопленные. Тоже враги немцам. Только – англичане. Но какая огромная разница! Сытые, холеные лица, напомаженные кудри, белые тонкие сорочки и… этот шоколад, бисквиты, консервы. Почему у этих шоколад, в то время когда те, другие, умирают с голоду? Почему эти, здоровые и жизнерадостные, свободно разгуливают по воле, в то время как те, даже и полуумирающие, не могут сделать и шага без лютой охраны. Почему? Да уж полно, точно ли они враги немцам и такие ли уж они преданные союзники нам?
Ну, я, кажется, начинаю заговариваться, но именно такие вот мысли и бродили в моей голове в то время, когда пятеро красивых и веселых парней очень мило и очень любезно, один перед другим, оказывали мне знаки внимания.
Вот один из них, черноглазый, смуглый, дотронулся слегка до моего плеча: «Не надо грустить, фрейляйн, кончится война, вы поедете домой, в ваш чудесный город, и снова все будет как прежде, поверьте мне».
И опять едкое раздражение поднимается во мне: «кончится война…» Ну, конечно, для них она окончится с последним выстрелом, с последним вздохом последнего убитого. А для нас? Сколько же еще лет мы будет заравнивать, сглаживать ее страшные следы, сколько нам еще слез предстоит пролить, запоздало оплакивая невернувшихся. «Поедете домой…» Легко сказать – домой! У них-то все цело: и дом, и семьи. Их щадят. А где мой дом? Говорят о конце войны, говорят о возвращении на Родину и ни разу не обмолвились о главном – о победе. Тоже мне союзнички!
С внезапной острой неприязнью к этим, сидящим вокруг меня, веселым и добродушным парням я резко говорю: «Для вас, конечно, окончание войны, независимо от ее исхода, означает возвращение домой, а для нас возвращение возможно только при победе. При нашей победе, разумеется! – И уже совсем зло добавляю: – Вы тоже хороши. Хотя бы на деле чем-нибудь помогли русским, раз называете себя союзниками. Когда же вы кончите обещать и в самом деле откроете второй фронт?»
Я вижу, как обрадованно ерзает рядом Лешка, почувствовав во мне внезапную единомышленницу, и слышу, как он под руку мне поджигательски бормочет: «Жди! Откроют! Нашла с кем говорить. Не видишь ты, что ли, что это одного поля ягоды?»
А моему несносному языку только это и надо, ему уже, конечно, не остановиться, и я, к большому торжеству Лешки, продолжаю: «А может быть, вы никогда его и не откроете, может, вы действительно, как говорит русская пословица, одного поля ягоды с немцами…»
Хотя я и произнесла эти слова по-прежнему «винегретом», они все, конечно же, очень хорошо поняли меня. Сознаюсь тебе, моя тетрадь, я сразу пожалела о сказанном. Будто ветром сдуло улыбки у них, и лица все пятерых вытянулись то ли от обиды, то ли от гордости. Один за другим они тут же поднялись на ноги, и тот, что первым подошел к нам, сказал негромко: «Мы не меньше вашего ненавидим фашистов. Мы понимаем, что зло, которое они причинили нам, ничтожно по сравнению с тем злом, что они наносили и наносят вам, русским. Но поверьте, что и за это ничтожное зло, мы не простим им, фашистам, никогда… Конечно, – добавил он, – у многих людей есть сейчас право унизить и оскорбить нас, так как мы всего только пленные. Но оскорблять нас так глубоко, унижать нас сравнением с фашистами мы не позволим даже вам, русским, которых уважаем всем сердцем и героизмом которых искренне восхищаемся. Желаем вам всего хорошего. Прощайте».
И они пошли, не оглядываясь, легко перешагивая через неприметные кочки. Ушли четверо, а пятый, тот смуглый, черноглазый, помедлив, сказал: «Вы не должны сердиться на нас, девушка. Быть пленным, быть невольным пассивным наблюдателем этой большой войны тоже нелегко и не особенно-то приятно. И не наша вина, фрейляйн, что мы бессильны сейчас чем-либо помочь вам… – Он помолчал секунду и, не разглядев, по-видимому, на моем лице раскаяния, добавил: – Но вы тоже по-своему правы, и я понимаю, что бросили нам упрек вовсе не потому, что у вас в этот момент было плохое настроение. До свидания».