– Мне уже приходилось встречаться с русскими «остарбайтерами», – сдержанно произнес поляк Эдвин, – так вот, почти никто из них не отозвался о вашей России хорошо – так, как вы отзываетесь. Наоборот. Многие ругают ее, говорят – там бедность, нищета, беспорядок во всем, и даже возвращаться туда не хотят.
Я разозлилась. Уже не раз слышу, как какие-то подонки обливают грязью Россию: «Ругают?! Ну, пусть тогда остаются здесь. Значит, мало их лупят немцы, мало душат, мало издеваются над ними! Это надо же – не хотят возвращаться! Да ради Бога, пусть успокоятся! Никто их там и не ждет, никто и не нуждается в них. Ползают здесь сейчас на брюхе перед бауерами – пусть продолжают ползать всю жизнь. Пусть получают подзатыльники, пусть подбирают за ними, своими хозяевами, объедки! Ах, негодяи, дешевки чертовы!»
Оба – Мицько и Эдвин – с недоумением и даже с некоторой опаской смотрели на меня: «Паненка гневается на нас, а за что? Мы неповинны в том, что ваши же русские так плохо говорят о России».
– Ах, да не на вас я вовсе гневаюсь…
В самом деле, чего ради я так взвилась перед этими «хвостдейтчами»? Такие же продажные шавки, раз решили откреститься от своего народа, отреклись с легким сердцем от собственной национальности и веры. «Фольксдейтчи!» Пусть живут как знают. Пусть все, кто хает Россию, обливает ее грязью и не хочет возвращаться к ней, остаются здесь и, возможно, даже будут счастливы – если, конечно, смогут – в разлуке с нею. А я… Я же поеду, пойду, полечу туда – к моей несчастной, разбитой, поруганной, гордой, могучей, прекрасной и великой России. Если не смогу уехать на чем-либо – пойду пешком. Откажут ли ноги – ползком поползу. Но доберусь! Все равно доберусь. А там – будь что будет: Сибирь так Сибирь, Колыма так Колыма, Хибины так Хибины. Все равно это мой край, все равно это моя русская земля, моя Родина – Россия…
Вот только выжить бы, выдержать. А то сегодня мне уже кажется, что и не дождаться светлых дней, не выдюжить. И получится так, что сдохнешь где-нибудь на поле, как бездомная и безродная собака. О Боже, скорей бы! Вся эта великая неправда жизни, горькая несправедливость встали уже поперек горла, и со страхом чувствуешь, как тяжелое отчаяние заползает в душу, медленно убивает ее… Помоги же, Боже, дождаться, а потом хотя бы и умереть.
Такое поганое настроение, наверное, еще и оттого, что к вечеру опять у нас произошла безобразная сцена. Идиот Шмидт или сходит с ума, или определенно встал сегодня не с той ноги. Снова весь день ходил «туча тучей», искал придирки ко всем и нашел-таки. Наорал на меня, на Мишку, на Леонида, а бедного Юзефа даже два раза ударил. Сволочь пузатая! Я уже исчерпала весь запас подходящих для него слов еще на поле, а затем в сарае и сейчас уже не в состоянии ни говорить больше, ни писать… А и правда – лучше бросить сейчас свою писанину и отправиться спать. Ведь это самое лучшее, что есть у нас в теперешней жизни. Все. Отправилась.
6 августа
Воскресенье
Сегодня мы с Верой все-таки побывали в Мариенвердере – сумели вырваться. Но – увы, увы, увы – тех героев наших бесконечных разговоров – русских пленных – так и не увидали. Верка притащила мне чистый бланк «аусвайса» с небольшой четырехугольной печатью – штампом Блаузеевского гастхауза (смех, да и только!), который я по всем правилам заполнила и подписалась почерком «колдовки».
Миша (брат Веры) сказал, что часов в 11 утра они с мальчишками видели, как наши пленные шли по городу с вахманом в сторону своего лагеря. Мы трое (к нам присоединилась и Женя) немедленно направились туда. Нашли нужную улицу и обнесенное высокой оградой кирпичное, барачного типа здание – но и только. Ворота оказались на запоре, кругом – ни души. А когда мы позвонили у дверей приземистой «вахтерки», вышел сурового вида немецкий фельдфебель и велел нам немедленно убраться вон.
– Никаких вызовов пленных, никаких с ними контактов, никаких передач! Это все запрещено – аллес ферботен! – строго сказал он, поочередно оглядывая нас. Он задержал свой взгляд на Вере, что держала в руках завернутый в лощеную бумагу сверток. – Что у тебя там?
– Совсем немного, господин офицер. Кое-какие продукты, – растерянно пролепетала она. – Хлеб. Маргарин. Еще баночка джема. Ну и папиросы, всего несколько пачек. Разрешите, господин офицер…
– Пожалуйста, господин фельдфебель, разрешите нам хотя бы пару минут поговорить с кем-либо из русских пленных, – тотчас присоединили свои голоса и мы с Женей. – Мы только узнаем, нет ли среди них наших земляков, отдадим эти продукты и сразу уйдем. Мы приехали издалека. Господин фельдфебель, пожалуйста…
– Я уже сказал – нет! – повысил голос охранник. – Вы что? Не понимаете немецкого языка? – В его голосе прозвучала угрюмая насмешка. – На мой взгляд, эти ваши русские парни вовсе не нуждаются в хлебе насущном. Они сыты сталинской большевистской идеологией. Напичканы ею по горло. Всё! И не пытайтесь бегать вокруг ограды и заглядывать в окна. Это может не понравиться нашим овчаркам, и тогда вам придется совсем плохо… Я сказал – всё! Уходите! Вег!