Мне почему-то очень жаль Генриха, жаль, если погибнет настоящий талант, и я сердита на Лешку за его неуместные грубость и насмешку. Нельзя же так. Все-таки Генрих не из тех сопленосых, бесноватых деревенских «гитлерюгендов», которые еще сравнительно недавно, завидя нас, русских, потрясали глумливо кулаками и орали во всю глотку: «Дейтчланд, Дейтчланд – юбералле»[39]
.– Нет, Леонард не это сказал! – с мальчишеской упрямостью произносит Генрих, и губы его жалко и зло кривятся. – Я знаю, «катюша» – это страшная русская пушка. Он, Леонард, думает, что я рвусь защищать Гитлера, но испугаюсь «катюши». А я… Я не трус! Я знаю теперь, что Гитлер – сволочь, но мне жаль мою Германию…
Губы парня вздрагивают, он вот-вот заплачет.
Лешка наконец понял, что обидел его. Несколько смущенный, он дружески обнимает понурого Генриха за плечи: «Не обижайся на меня. Я пошутил. Ты хороший парень. Мой тебе совет – поостерегись, не лезь особенно-то в самое пекло и постарайся выжить».
Теперь я уже дословно перевела Лешкины слова и от себя дружески добавила:
– Всего тебе доброго, Генрих. Ты ведь знаешь, мы все всегда очень хорошо к тебе относились и надеемся, что у нас не будет впредь повода относиться к тебе иначе. Действительно, постарайся выжить… Генрих, – остановила я его, когда он уже шел к выходу, – Генрих, помнишь, что я тебе как-то раз сказала в вашем доме: «Ты настоящий художник». Помнишь? Ты должен быть им.
– Спасибо, – сказал глухо Генрих, открывая дверь. – Я все помню…
Гельбиха, как встревоженная наседка, заволновалась, заметив бледную, вялую улыбку своего сына, но тут же успокоилась, видя, как все мы вышли проводить Генриха и дружески с ним прощаемся.
– Ах, как это страшно и больно провожать на войну оставшегося единственного мальчика, – с отчаянием, ни к кому не обращаясь, говорит она и, не в силах сдерживаться дольше, громко и безутешно рыдает, припав к плечу поникшего Гельба.
…Ну, почему, почему я такая слюнтяйка, что при виде плачущей Гельбихи тоже едва сдерживаю слезы? Ведь когда-то я так мечтала увидеть хоть кого-либо и из них в горе – увидеть жалкими, растерянными и подавленными… Почему же сейчас-то вид плачущей немецкой женщины не вызывает у меня ни радости, ни чувства мстительного удовлетворения?
15 ноября
Среда
Закончу наконец начатый мною еще в понедельник рассказ о событиях прошлого воскресенья.
Еще накануне вечером, когда мы, проводив гостей от Бангера, возвращались с Мишей домой, он спросил меня:
– Слушай, а как Джон? Я думал, что увижу его сегодня.
– Никак. – Ответила я бодро. – Ты не увидишь его у нас больше никогда. С ним – все покончено.
– Опять? – Мишка смотрел на меня заинтересованно. – Что произошло-то? Поругались, май-то, что ли?
– Еще чего? – гордо отрезала я. – Была нужда мне с ним ругаться. Просто решила – все! И вот – все… Собственно, мы оба так решили, – добавила я из чувства справедливости.
Ни за что не расскажу Мишке о том, что произошло между мной и Джонни, – твердо решила я. Узнает – будет издеваться надо мной. Но увы, уже через минуту самым жалким образом выложила перед ним все свои обиды и переживания.
– Ту-у, май-то, – разочарованно протянул Мишка и неожиданно расхохотался мне в лицо. – А я-то думал – что у них там произошло! Ну, знаешь, скажу я тебе, – дура ты, май-то, каких свет не видывал. – Он с сожалением смотрел на меня. – Парень, можно сказать, вступился за нее, надавал подонкам по мордам, а она ни за что ни про что вскинулась на него. О-о… Знаешь что? – Теперь сожаление в его взгляде сменилось крайней заинтересованностью. – Да ты же, май-то, влюблена в него по уши! Точно… Как я раньше-то не дотумкал?! Втюрилась, май-то, втюрилась!
– Вот еще! Не выдумывай, пожалуйста! – Я чуть не плакала от досады. Действительно – дура, рассказала этому ехидине, а теперь он жизни не даст своими дурацкими насмешками.
Но Мишка уже был серьезен. «Вот что. Завтра пойдем вместе к Степану, – сказал он твердо. – Кстати, мне надо подстричься у него».
– Ни за что! – столь же твердо ответствовала я, но уже через минуту (господи, ну нет абсолютно никакой силы воли!) поняла, что, кажется, пойду с Мишкой, даже наверное пойду. – Мне же с утра на окопы, – нерешительно, сдавая позиции, сказала я.
– Ничего страшного, – спокойно ответил Мишка. – Явишься домой – и пойдем. Ведь я уеду на шестичасовом, так что времени хватит. А может, тебе удасться пораньше прийти? Придумай что-нибудь и отпросись. Кстати, – добавил он небрежно, – можно и Читку позвать с собой. Побудем там, у Степана, а потом вы сразу проводите меня на станцию.
Мишкины слова «придумай что-нибудь и отпросись» запали в памяти, и на другой день, что-то уже после полудня, заметив проходящего мимо траншеи одного из цивильных типов, я проворно выбралась по осклизлой глине наверх и, приложив руку к животу, состроив страдальческую мину, подошла к нему.
– У меня страшно болит живот, – сказала слабым голосом. – И еще голова… Нельзя ли мне уйти пораньше домой, чтобы лечь в постель?