– Талант… – Опустив голову, он угрюмо рассматривал свои руки. На большом пальце левой кисти ноготь был синим, наверное, чем-то ударил его. – Талант… Время ли сейчас думать и говорить о каких-то талантах? Порой мне кажется, что я уже никогда не смогу рисовать небо, деревья, траву. В моих глазах только кровь и смерть, смерть и кровь… Но, как бы то ни было, – он поднял голову, впервые посмотрел на меня с робкой улыбкой, – как бы то ни было, я благодарен тебе. За все благодарен. Очень.
В соседней комнате пробили круглые часы, что висят над камином. Восемь мелодичных ударов. Сейчас, с минуты на минуту, вернутся с фермы родители Генриха. Они не должны видеть меня здесь – к чему им, добрым старым людям, лишние тревоги? Теперь мне стали понятными постоянная настороженность и суетливое смущение в лице фрау Гельб, а также угрюмая замкнутость Гельба, когда я, приходя слушать радио, несколько раз пыталась завести разговор о Генрихе – мол, где он сейчас? Пишет ли им, родителям? Какое у него, новобранца, настроение? Меня удивляли непривычное молчание Гельба, который, уткнувшись в газету, словно бы не слышал моих слов, а также невнятные, порой несуразные ответы Гельбихи, сводящиеся к тому, что на все есть воля Божья, что только один Господь Бог может распоряжаться человеческими судьбами, быть праведным судьей и покровителем каждого раба своего.
Мне с жалостью иногда думалось, что старая фрау Гельб вроде бы даже слегка тронулась умом из-за постоянного опасения за жизнь единственного теперь сына, а он, Генрих, оказывается, все это время был рядом, сидел, притаившись за стеной, слушал наши разговоры. Теперь я понимала: они, его старые родители, просто каждый раз, когда мы к ним приходили, умирали от страха, что поступок Генриха как-то раскроется, и тогда его, однажды уже чудом спасшегося от погибели, ждет неминуемая, более ужасная смерть… Умирали от страха, а все равно не способны были отлучить нас, русских, от своего дома, по-прежнему, как могли, выказывали нам свое радушие и сердечность… Нет, они, эти добрые, бесхитростные люди, не должны видеть сейчас меня здесь, рядом с Генрихом, не должны даже догадываться, что я случайно узнала их тайну тайн.
Я поднялась с дивана: «Генрих, я пойду. Уже пора. И знаешь, мне кажется, твоим родителям не надо знать о том, что я была здесь, и о нашем разговоре. На меня ты можешь полностью положиться – обо всем, что здесь было…»
– Не надо… Я знаю. – Он тоже встал. – Конечно, будет лучше, если они ничего не узнают… Мама стала такой трусихой! Когда недели две назад в ваш дом нагрянули вечером гестаповцы, она едва не умерла от страха. Боялась, что они заявятся потом и к нам. Настаивала, чтобы я скрылся в подвал, а там, где крышка люка, как раз сидел и слушал радио ваш Леонард… Я насилу убедил ее, что, если этим стервятникам что-то известно обо мне, они отыщут меня не только в подвале, а везде, даже на дне морском…
Поднимаясь в темноте на свое крыльцо, я услышала на дороге возле скотного двора тихие голоса. Супруги Гельб возвращались с поздней работы домой.
– А утюг? – спросила мама, когда я с бесстрастным лицом вошла в комнату. Пришлось опять соврать: утюг сейчас занят, Анхен сама гладит белье. Мы договорились, что я возьму его завтра.
Уже лежала в кровати, когда пришло мудрое решение. Я никуда не пойду и не поеду вслед за немцами, когда наши войска подойдут с боями сюда. Генрих только сейчас сказал, что ему знакома здесь каждая тропинка. Вот он, которому нельзя показываться на людях, поможет мне с мамой и Симе с Ниной спрятаться. Мы укроемся в безопасном месте все вместе. Генрих пособит нам, а я, в свою очередь, пособлю в нужный момент ему – расскажу нашим о нем, о его последних злоключениях. С этими приятными мыслями и уснула – и увидела ужасный сон.
…Я шла, спотыкаясь, подгоняемая злобно орущими полицаями, в тесной толпе каких-то незнакомых, плачущих и галдящих «восточников» по бесконечной, серой, забитой подводами, машинами и людьми дороге, в тревоге оглядывалась, отыскивая глазами маму или хотя бы кого-нибудь из знакомых, но видела только вокруг чужие, понурые лица, да еще злобные физиономии размахивающих дубинками жандармов с железными бляхами на груди. А позади раздавался глухой, мощный, желанный гул орудий – наших орудий! – от которого, казалось, дрожала земля… И такая невыносимая тяжесть сжала вдруг сердце, что я проснулась и, не осмыслив еще, что это только сон, тут же горько поплакала в подушку.
Неужели это ночное видение опять окажется для меня вещим? Господи, не допусти, не допусти, пожалуйста, этого…
Часть IV. 1945 год
3 января
Среда
Ну, во-первых, с Новым годом тебя, мой бессловесный друг дневник, и, как принято говорить, – с Новым счастьем! Давай же будем с тобой оптимистами – станем надеяться на то, что, быть может, вероломное, призрачное счастье все-таки когда-нибудь и улыбнется нам… Ведь, как говорится в песне: