Сегодня в полдень проводили вторую партию, а часа через два должны забрать еще пятерых, тяжелобольных стариков и старух. По приказу швестер Хени мы с Надеждой уже подготовили их, и теперь они лежат отмытые, одетые по-дорожному, вперив равнодушные, бесстрастные взоры свои в оклеенный белой бумагой и обсиженный кое-где мухами потолок.
Пользуюсь временным «ничегонеделаньем» и в ожидании машины снова достаю свою тетрадь.
Уехали фрау Гизеле с Бригиттой. Расставаясь со мной и Надеждой, Бригитта расплакалась. «Мне очень хочется остаться здесь, с вами, но – мама… Кроме того, я так боюсь… Ведь все вокруг говорят, что там, у англо-американцев, все-таки не так страшно». Ах, пусть все они ползут к этим пресловутым англо-американцам, катятся ко всем чертям! И чем скорей тут никого, кроме нас, не останется – тем, я полагаю, лучше.
Англо-американцы… Наши союзники и враги немцам. Однако отбитая ими, врагами, в боях германская земля является сейчас «Землей обетованной» для каждого немецкого беженца. Почему? Кто и с какой целью сеет здесь панику и выдумывает самые неправдоподобные истории и самые гнусные небылицы о жестокости и кровожадности русского человека? Кто? А может быть (и это вернее всего!), дело тут в том, что сами-то германские вояки, уверовав в свое время в собственную мощь и непобедимость и в гениальный воинский дар своего шизофреника-фюрера, – сами-то они показали себя в России настоящими кровожадными вандалами, мерзкими убийцами и насильниками. Вот теперь, сообразно мудрому народному изречению, и «горит на воре шапка», вот теперь и страшатся они справедливого возмездия…
Кажется, пора заканчивать. Слышно, как тарахтит снаружи мотор и звучит характерная немецкая речь… Приехали.
23 февраля
Пятница
Прошлой ночью впервые за долгое-долгое время увидела во сне Джона, и весь день нахожусь в каком-то взвинченно-нервозном состоянии… Будто шли мы с ним снова по знакомой полевой тропинке, ведущей от усадьбы Насса до железнодорожного переезда, и вечер был темный, безлунный – именно такой, какой нам всегда был нужен, потому что именно в такие беспросветно-безлунные вечера меньше всего можно было опасаться нарваться на нежелательных встречных любопытных прохожих. Джонни, как это часто бывало в последнее время, легонько сжимал мою руку в своих ладонях, а я рассказывала ему обо всех своих тревогах и сомнениях – о том, что страшно боюсь снова разминуться с уже близкой свободой, что твердо решила не подчиняться больше никаким приказам об эвакуации, а остаться в ожидании своих освободителей здесь.
– А я уже ничего не боюсь, – сказал Джон и как-то странно засмеялся. – Я освободился от всего, в том числе даже от дум и мыслей. Знаешь, так легче существовать, когда нет ни страха, ни волнений, ни мыслей – ничего! Полная, безграничная свобода.
«Что-то он не то говорит… Как же можно жить без мыслей?» – подумалось мне, и я спросила: «Тебя уже освободили из неволи, Джонни? Кто? Конечно, англо-американцы, ведь вас, пленных, спешно гнали на Запад».
– Не знаю, – равнодушно ответил он и опять как-то странно, беспричинно засмеялся. – Возможно, англо-американцы, а может, и ваши, русские… Главное – полная, безграничная свобода.
Я споткнулась о какую-то кочку или камень и… проснулась. Сквозь узкое, стрельчатое окно под потолком пробивался тусклый лунный свет. Внизу, в погруженном в темноту зале, сипло плакал простуженный ребенок. Тихий женский голос сонно уговаривал его закрыть глазки, повернуться на бочок и спать… Скоро, скоро, – журчал голос, – они с сыночком приедут в большой красивый город, где нет войны, где ярко светит солнце, растут цветы и много-много разных игрушек, а также молока, конфет и сладких булочек… Голос умолк, но тут протяжно, с подвыванием зевнула собака. Кто-то вскрикнул во сне. Потом еще. Со всех сторон доносились какие-то неясные шумы, шорохи, слабое потрескивание, покашливания… Сердце давили тревога и смутная печаль. Почему Джон сказал, что он освободился от всего и имеет «полную, безграничную свободу»? Что значат эти слова? Жив ли он?
И до утра я уже больше не могла заснуть. Почему-то вспомнилось, как однажды, поздней осенью, Джон провожал меня от Степана домой. Тогда тоже был безлунный, пасмурный вечер, и моя рука так же покойно лежала в теплых, бережных ладонях Джона. Помню, он рассказывал мне о своем раннем детстве, о том, как не переносил ночного одиночества и как всегда просил свою мать посидеть с ним рядом, пока он не уснет.
– Мама много знала разных прекрасных сказок, но почему-то одна из них больше всего трогала мое воображение. Она казалась мне одновременно и очень доброй, и очень жестокой. Я так часто слышал ее, что запомнил наизусть и иногда сам рассказывал Гарри и своим приятелям. Даже, кажется, помню и сейчас.
– Расскажи, – полушутя попросила я Джона. И он рассказал, как всегда, очень эмоционально, помогая себе мимикой и жестами: