В то утро старуха-эмигрантка долго не спускалась вниз, где ее ждала обычная работа – груда намыленного в корыте хозяйского белья, а также узел снятых Галей со столиков бара салфеток и полотенец. Слегка встревоженная фрау Клееманн – ведь до этого дня прачка никогда не болела и всегда своевременно вставала к своему корыту – послала Галю наверх узнать, в чем дело? Та подошла к двери, тихонько стукнула – ответа никакого. Тогда Галя нажала ручку. Дверь приоткрылась, и перед ее глазами вдруг возникли две покачивающиеся ноги в серых, сплошь заштопанных чулках. Один чулок почти совсем сполз, обнажив старческую с ороговевшей, растрескавшейся кожей пятку.
– Вот эта желтая, сплошь в темных трещинах пятка теперь так и стоит у меня постоянно в глазах, – поеживаясь, словно от озноба, говорит Галя. – Господи, мне стыдно сейчас сказать, что я не любила эту старуху. Наверное, поэтому так тошно на душе и так страшно. Хоть бы поскорей кто-нибудь поселился в ее комнате.
Отчего русская эмигрантка ушла из жизни – остается загадкой. Возможно, устала от тяжести нелепо прожитых лет, а возможно, причиной явилось одиночество – то бесприютное душевное одиночество, когда некому сказать слово и не от кого услышать ответа. А мне почему-то вспоминается сейчас та старухина фраза, что в ярости была брошена мне в лицо во время нашего первого и единственного с нею разговора. Что-то наподобие – «Ненавижу всех вас и твою треклятую Россию тоже».
Неужели она, эта прожившая почти полжизни батрачкой на чужой стороне, некогда богатая русская барыня, решила добровольно уйти из жизни только из-за того, что проклятая ею «Красная» Россия не задушена фашистами, как ей того, быть может, хотелось, а наоборот – она, Россия, живет, здравствует, и не только живет, а еще и сама поломала хребет, казалось бы, непобедимому, несокрушимому фашизму, и это ее российские сыновья скоро победно вступят (если уже не вступили) на германскую землю. Неужели из-за этого?
На похоронах русской эмигрантки никого из ее близких родных не было. Да и вряд ли затерявшиеся где-то в огромном, растерзанном мире ее сын и дочь узнают скоро о кончине матери. В вещах старухи фрау Клееманн обнаружила бумажку с каким-то данцигским адресом. Она телеграфировала туда, и на другое утро из Данцига прибыли две русские женщины в черном одеянии (похоже, монахини), которые и сделали все, что надо. Они же и забрали позднее, при отъезде, скудные пожитки умершей. Между прочим, Галя сказала, что все столь бережно хранимые старухой платья, шубки, жакеты, в том числе и меховая беличья горжетка, – оказались сплошь иссечены молью. И с бывшего, наверное, некогда белоснежного, элегантного боа, едва одна из монахинь тронула его рукой, стали осыпаться желтые, помятые перья. Да, можно, пожалуй, понять злобное неприятие старой эмигранткой «Красной России». Все у нее пошло прахом… Вся жизнь – прахом…
Последним приютом русской помещицы – прачки стала бедная могила за оградой кладбища, почти в самом углу пустыря. Сегодня мама, Сима с Ниной и я отправились навестить Аркадия, заодно зашли и к ней. Павел Аристархович еще не успел привести ее могилу в надлежащий порядок – просто на холмике вокруг простого деревянного креста разложены зеленые лапки ельника. Из прикрепленного к кресту куска картона я впервые узнала имя несчастной русской эмигрантки, и отчего-то неожиданно кольнуло сердце: «Весенина (урожденная Минская) Наталия Евграфовна. 1871–1944».
Ну что же, Наталия Евграфовна, пусть для вас эта немецкая земля будет (только будет ли?) пухом, и пусть хотя бы короткая память о вашей жизни сохранится в чьем-то родственном сердце. Я совсем не знаю вас, но отчего-то мне грустно стоять здесь, перед вашей могилой, и еще почему-то непонятное, похожее на смутную вину, чувство саднит сейчас мою душу.
15 июля
Суббота
Вот и началась снова «золотая» пора – уборка озимой ржи. С утра занимались во дворе разными хозяйственными делами, а после обеда Шмидт выгнал всех в поле – вязать и ставить в услоны вслед за жнейкой снопы. Я открыла для себя маленький немецкий «секрет» – все наиболее важные работы – уборку зерновых, копку картофеля, молотьбу – они, немецкие бауеры, начинают, как правило, в субботу. И пусть будет затрачен хотя бы один час, но чтобы обязательно начало было положено именно в субботу. Примета у них, что ли, какая?
Мне и Мише довелось вязать и ставить снопы в услоны вместе с Францем и Генькой. Франц бессовестно всячески отлынивал от дела. Дождавшись, когда Шмидт на своей грохочущей косилке скроется за поворотом огромного поля, он тут же бросался плашмя на свежескошенную рожь, притворяясь, что спит, принимался громко, словно загнанный конь, всхрапывать. Тут и Генька, конечно же, тоже оставляла работу и, присев рядом с Францем, заботливо отгоняла от него назойливых мух, нежно водила золотыми колосьями по его обнаженной, лоснящейся потом бронзово-загорелой спине.
– Правда, мой Франтишек гарный хлопак? – спросила Генька, настороженно и с тревогой глядя на меня своими ярко-желтыми с редкими коричневыми крапинками глазами.