Читаем Иск Истории полностью

Батай первым указал на легковесность, пронизывающую насквозь кажущуюся сложной и тяжеловесной в своей железной логике философию Гегеля. Принудительная безоговорочность его философии, до заманчивости легко укладывающаяся в вызывающие массовый восторг простые до постылости постулаты, подобна был катку, давящему «цветущие сады философии». Сады эти рождены были, по сути, живым спонтанным, идущим от сокровенной свободы души и духа любопытством к истине – любомудрием (греческое: Philosophia – phileo – люблю, sophia – мудрость).

<p>Чело века, обернувшееся гримасой зверя</p>

В некий момент, обнаружив жесткий и жестокий след гегелевского катка, проложивший дорогу Ницше и Марксу, и далее, через них – к национал-социализму и интернационал-социализму и оборвавшийся пропастью, европейская мысль, застыв в испуге, пыталась отпрянуть от Гегеля. Смутно она догадывалась, что речь тут не о суждении, а осуждении, суде над Историей, порожденной этой философией, пусть и огрубленной предельно идеологией. Именно потому ни на какого другого философа не тратилось столько умственной энергии, как на Гегеля.

Диалектика, как товарный знак его философии, легко вызывающая эйфорию у массы, чувствующей себя приобщенной к «философии», мерещилась везде, развязывала все узлы, провозглашалась как ключ к абсолютному пониманию мира.

Разве не диалектика породила бинарную пару – национализм-интернационализм?

Вот вам – теза и антитеза.

А синтез оказался посильнее взрыва десятков ядерных бомб, взрыва Второй мировой войны, унесшей не менее 100 миллионов жизней.

Слишком «критической» оказалась масса.

Чело века обернулось гримасой зверя.

Удивительно звучат слова Шая Агнона – «Чело поколения как морда пса, не обычного, а бешеного» – «Пней адор ке пней акелев вэ ло ке келев стам, эла келев шотэ».

Однако деспотизм мысли, именно благодаря своим легковесным основам, одновременно угрожает и очаровывает. Более того, под личиной побежденного он еще больше закабаляет душу, да так, что душивший горло восторг оборачивается петлей на шее.

В те годы разум из инстинкта сохранения давал себя усыпить, и чудовища, рожденные этим «сном разума», казались ластящимися к душе, добродушно урчащими животными, пока совесть, дремавшая на дне души, не пробуждалась и не гнала этот сон. Но пробуждение могло накликать беду острога и весьма часто – смерть.

«Условие моего прозрения равносильно необходимости смерти», – пишет Батай. Человек, которому открылась вся фальшь деспотизма, несомая гегельянством, должен был бы воскликнуть вслед за учеником Гегеля Марксом: «Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым», но он боялся даже пикнуть, чтобы не вызвать этот опасный смех.

Перед нами портрет старого Гегеля – «башенный» череп, тройной подбородок, испепеляющий взгляд философа, «закрывшего тему».

Глядя на этот портрет, Батай не может избавится «от леденящего впечатления завершенности». Именно эту «леденящую завершенность» Батай пытается расшатать спонтанностью и алогичностью живого чувства.

Необходимость логической непрерывности, чтобы не выпасть из Истории, мысля ее как беспрерывное развитие вытекающих друг из друга событий, не оставляла Гегелю место для игры Случая, этого воистину Его величества Истории.

За пределом этой заковывающей все и вся логики, требующей жонглерской изощренности разума, чтобы связать несвязуемое, существует сокровенная истина самодостоверности, с которой необходимо вести игры, чтобы раскрыть ее ходы и тайное богатство ее намерений.

Вряд ли это могло ускользнуть от всепроникающей мощи гегелевского разума, но он предпочел не обращать внимания на эту «мелочь».

Потому вовсе не странно, что Гегель к концу жизни больше не поднимал проблем, «повторял свои курсы и играл в карты».

Судьба и Случай были противниками его или партнерами?

«Несомненно, у него был тон раздражительного зазнайки, – пишет Батай в книге «Внутренний опыт», – но на том портрете, где он изображен в старости, мне видится изнеможение, ужас быть в средоточии мира – ужас быть Богом... Гегель в ту пору, когда система замкнулась, думал целых два года, что сходит с ума: возможно ему стало страшно, что он принял зло – которое система оправдывает и делает необходимым; или, возможно, связав свою уверенность в том, что достиг абсолютного знания, с завершением истории – с переходом существования к состоянию пустой монотонности, он узрел в самом глубинном смысле, что становится мертвым; возможно даже, что эти разные печали сложились в нем в более сокровенный ужас быть Богом...»

Самое потрясающее, что Батай откровенно мучался «за Гегеля». До такой степени, что, как он пишет в книге «О Ницше», – «то, что обязывает меня писать – это, я думаю, страх сойти с ума».

Говоря о «завершении Истории», Батай, а за ним и выдающийся чешский философ Паточка намного опередили Френсиса Фукуяму, с именем которого связывают уже весьма нашумевшее понятие «конец Истории».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже