Перед нашим уходом был обед. Зуров очень старался попотчевать уходящих. А пока все ели, он прочитал нам свою поэму. Не помню, писала ли я Вам, что наш повар пишет стихи. И кажется, он постоянно пребывает в состоянии сочинительства. Во всяком случае, он всё время носит купленную мной ещё в Архангельске тетрадку и то и дело что-то в неё записывает. Несколько раз он публично читал свои сочинения. Капитан всегда улыбался одними глазами, поскольку стихи эти очень простые. Что-то подобное я уже слышала от одной петербургской знакомой, тоже простой девушки. Как, однако, это странно, что даже не очень-то грамотные люди стремятся к сочинительству. Интересно, в других странах так же или это исключительная черта русского человека?
И вот оказалось, что к нашему уходу Зуров написал целую поэму. Писал он её давно, с тех самых пор, когда стало известно о разделении команды. К сожалению, я не помню эту поэму. Помню только, что там говорилось о разлуке, об опасностях, которые нас ждут на пути к мысу Флора, и о том, что все мы ещё встретимся в Петербурге. Потому что царь-батюшка захочет всех нас лицезреть и наградить за службу и доблестный труд. Большой отрывок из этой поэмы Зуров и прочитал нам за прощальным обедом.
Надо сказать, что все и всегда с пониманием и благосклонностью относились к его стихам. Даже капитан или штурман, то есть люди хорошо образованные, никогда не позволяли себе никакой насмешки или могущего обидеть замечания. Мне он тоже иногда читал в камбузе, пока мы чистили картошку или мыли ягоды, и я слушала его внимательно, стараясь ничем не обидеть.
Теперь же поэма даже растрогала всю команду, вот почему после чтения решили завести граммофон – уж очень грустно всем стало. Но и граммофон никого не развеселил. А когда поставили “Ночные цветы”, тут и вовсе все приуныли – этот романс, бывало, звучал у нас в лучшие дни. Наконец мы разошлись, чтобы одеться и встретиться уже на льду. Когда же мы все снова собрались, возникла заминка – нелегко нам далось это расставание. Мы стали прощаться. Все обнялись, перецеловались и встали двумя группами друг напротив друга, точно не зная или сомневаясь, что теперь следует делать и как себя вести. Так мы и стояли какое-то время – тринадцать человек против десяти. Надо сказать, что двое матросов отказались идти с нами. Поэтому пропорции изменились. Теперь уходят штурман Бреев, я, машинист Раев, стюард Фау, рулевой Макаров и восемь матросов: Земсков, Шадрин, Балякин, Пеньевской, Корнеев, Сварчевский, Михайлов, Кротов. Решено взять шесть каяков.
Никому не хотелось расставаться. Но отменить это расставание теперь никто не решился бы.
Наконец штурман, как командир нашей группы, сделал первый шаг: снял шапку и перекрестился. Тотчас и все стали снимать шапки и креститься. Штурман первым “впрягся” в свои нарты, а следом за ним и все взялись за лямки. Правда, остающиеся многих оттеснили и сами потащили наши нарты.
Никак мы не могли расстаться!
Нарты у нас огромные, на каждых по десяти пудов весу. И только у меня свои маленькие нарты, почти саночки. Они были и раньше на шхуне, и вот в самый последний момент штурман заявил, что я “головой отвечаю за приборы”, и пояснил, что мне придётся везти отдельно от всех приборы, кое-какие инструменты и посуду. Уверена, что дело, конечно, не в приборах и не в моей голове. Просто штурман не допускает и мысли, что я потащу нарты наравне со всеми. Что ж, это очень трогательно и, пожалуй, разумно. В конце концов, нечего и обсуждать, что устану я раньше остальных, и тогда придётся тащить ещё и меня. Это, конечно, не десять пудов, но всё же дополнительный вес.
Окончательно с остающимися мы расстались только через неделю. Продвигались мы очень медленно, никто, похоже, этого не ожидал. Зато со шхуны всё это время кто-нибудь приходил к нам в сопровождении собак – то с горячим обедом, а то и с бутылкой шампанского. Шампанское капитан прислал с Музалевским и Немтиновым. И все мы выпили понемногу за здоровье капитана.