Они проснулись утром от чужеземного говора множества тихих голосов. Было еще темно. Стоны и жалобы прекратились. Зато теперь кто-то царапался в стены бараков. Казалось, тысячи крыс окружили бараки и норовят прорваться внутрь. Царапанье было осторожное, тихое, а вскоре оно сменилось робким, негромким стуком — в двери, в стены, и бормотанием, ласковым, просительным, умоляющим, хриплым, прерывающимися голосами на каком-то непонятном, птичьем наречии предсмертного отчаяния; пригнанные арестанты умоляли их впустить.
Словно спасаясь от потопа, они молили о спасительном прибежище. Голоса были тихие, уже обреченные, они больше не кричали, не требовали, только просили, гладили дерево стен, царапали его ногтями и просили, просили на своих мягких, вкрадчивых, обволакивающих, как ночная тьма, наречиях.
— Что они говорят? — спросил Бухер.
— Просят их впустить ради всего святого, ради матерей, ради… — Агасфер не смог договорить. Он плакал.
— Мы не можем, — сказал Бергер.
— Да, я знаю.
Через час пришел приказ выступать. На улице послышались команды. Ответом был жалобный вопль толпы. Раздались другие команды, громче и яростней.
— Бухер, тебе что-нибудь видно? — спросил Бергер.
Они сидели у маленького оконца на самых верхних нарах.
— Да. Они отказываются. Не хотят идти.
— Встать! — гремело на улице. — Стройся! На перекличку становись!
Этапники не вставали. Они лежали, вжавшись в землю. Глазами, полными ужаса, смотрели на охранников и прикрывали головы руками.
— Встать! — ревел Хандке. — Живо! А ну, поднимайтесь, гады ползучие! Или вас маленько взбодрить! Валите отсюда!
Однако и «взбадривание» не помогло. Пятьсот земных тварей, доведенных до состояния, которое при всем желании трудно было назвать человеческим обликом, — и все это только за то, что у них иные, нежели у их мучителей, традиции богослужения, — эти пятьсот несчастных не реагировали больше на крики и проклятия, пинки и удары. Они продолжали лежать, обнимая землю, вцепившись в нее из последних сил, — в грязную, изгаженную землю концлагеря, которая была для них сейчас дороже всего на свете, в ней одной были их рай и их спасение. Они ведь знали, куда их должны отправить. Покуда они были на этапе, в эшелоне, в движении, они тупо этому движению подчинялись. Теперь же, когда вышла заминка, остановка, они с той же тупостью отказывались двигаться дальше.
Надзиратели и охрана занервничали. Им было строго-настрого приказано этапников не убивать, а в данной ситуации это было затруднительно. Подоплека у этого странного приказа была, как всегда, сугубо бюрократическая: этап к лагерю не приписан, поэтому и покинуть лагерь должен желательно без потерь.
Эсэсовцев заметно прибавилось. Из окошка двадцатого барака пятьсот девятый увидел, как на место событий явился даже сам Вебер в своих начищенных до блеска сапогах. Он остановился в воротах Малого лагеря и отдал какой-то приказ. Эсэсовцы вскинули автоматы и несколько раз пальнули поверх голов лежащих арестантов. Вебер, широко расставив ноги и уперев руки в боки, стоял у калитки. Он был уверен, что после такого салюта все жиды повскакивают как миленькие.
Они, однако, не вскочили. Они были уже по ту сторону любой угрозы. Они хотели просто лежать. И никуда не идти. Даже если бы пули начали ложиться рядом с ними, они и тогда, наверно, не шелохнулись бы.
На лице Вебера появился легкий румянец.
— Поднимите их! — заорал он. — Если не встают, бейте! По ногам, по пяткам!
Надзиратели и охранники бросились в гущу тел. Они лупили дубинками и кулаками, пинали ногами в живот и в мошонку, тянули людей за волосы и за бороды, силой ставили на ноги, но те, словно мешки с трухой, тут же снова валились на землю.
Бухер, не отрываясь, смотрел в окно.
— Ты только глянь, что делается, — прошептал Бергер. — Там ведь не только эсэсовцы бьют. И не только зелененькие. Не одни урки. Там и другие цвета есть. Там есть и наши люди! Такие же, как мы, политические, но их сделали надзирателями и полицейскими. И усердствуют они ничуть не хуже своих учителей. — Он яростно потер воспаленные глаза, словно намереваясь напрочь выдавить их из орбит. Возле барака вплотную к стене стоял старик с белой бородой. Изо рта у него лилась кровь, медленно окрашивая бороду в алый цвет.
— Отойдите от окна, — сказал Агасфер. — Если они вас увидят, тоже загребут.
— Они нас не увидят.
Стекло в окошке было грязное, слепое, так что с улицы при всем желании невозможно было разглядеть, что творится в темных недрах барака. Зато изнутри видимость была сносная.
— Не надо вам смотреть, — настаивал Агасфер. — Грех смотреть на такое, ежели силой не заставляют.
— Нет, это не грех, — ответил Бухер. — Мы никогда не должны об этом забывать. Потому и смотрим.