— Выходит, до революции нашему брату, чумазому, в люди не выбиться, — сказал Игнатий Бачин, нехорошо усмехаясь. Он тоже, как Обнорский, был слесарем оружейного завода, но к интеллигентности не тянулся, даже, кажется, презирал ее, говорил нарочито грубо, на лекции приходил, в отличие от других, всегда в рабочей одежде. — Выходит, нам нечего соваться в калашный ряд. Сиди себе на ржанухе, пока не придет революция. А барышня прошлый раз тут другое толковала. Немецкие рабочие уже теперь кое-чего добиваются.
Посев Александры Ивановны, подумал Кропоткин. Придется как-то сгладить противоречие.
— Да, в Германии рабочие заявляют свое право на политику, — сказал он. — Даже имеют некоторый успех. Там другие условия. Правительство Вильгельма и Бисмарка выиграло войну с Данией, с Австрией, затем разгромило Францию. Объединив во время этих войн всю Германию, оно почувствовало себя настолько прочным и сильным, что не побоялось допустить рабочих к политике, правда, к самому ее краю. Конституция Германской империи очень узка и далека от истинного равноправия, но в России и таковой нет. Не имея возможности бороться за долю своих прав открыто, русский народ скрыто подготовит революцию и силой возьмет все права полностью.
— Улита едет, да когда-то будет, — сказал Бачин. Он встал, подошел к столу. — Ничего, господин Бородин, мы и до революции заставим правительство считаться с нами. Остановим заводы и фабрики — на-кась, выкуси! — И он опять нехорошо усмехнулся, глядя в упор в глаза Кропоткина. — Всех на колени поставим.
— Ну-ну, Игнатий, рано так широко замахиваешься, — остановили его товарищи.
Рабочие разошлись. Кропоткин ощутил неприятный осадок на душе. Он закурил папиросу и засновал вокруг стола, развешивая в воздухе сизые космы дыма. Сердюков и Низовкин долго сидели молча. Потом Низовкин поднялся.
— Ладно, господа, посидите тут, потолкуйте, — сказал он. — Я пойду погуляю, раз так.
— Да какая теперь прогулка? — сказал Сердюков. — Поздно. И холодно.
— Ничего, пройдусь по морозцу. — Низовкин оделся в прихожей и вышел в коридор, хлопнув дверью.
— Он что, обиделся? — спросил Кропоткин.
— Похоже, — ответил Сердюков. — Счел, видимо, что мы хотим поговорить наедине.
— Неладно выходит. Человек предоставляет нам квартиру, помогает в работе, а мы сторонимся. Почему бы его не принять в общество?
— Ничего, уладим и с Низовкиным… А каков Бачин, а? Грозится остановить заводы и фабрики.
— Что ж, когда-нибудь рабочие смогут остановить всю промышленность. Для этого надо только всем захотеть и суметь сговориться.
— Только и всего! — рассмеялся Сердюков.
— Да, только и всего. Когда русский народ захочет революцию и сумеет сговориться, он совершит ее, а если он не хочет разрушения существующего строя, его не поднимут на восстание ни вожди, ни заговорщики, ни тысячи печатных призывов.
— Что же нам остается?
— Остается лишь помогать народу осмысливать то, что он хочет. Пробуждать его сознание.
— Вот мы и пробуждаем. Мы первые в России сблизились вплотную с рабочими. Прошел год, ну немного больше, как мы сошлись, а видите, какова зрелость сознания наших заводских друзей.
— Да, в Европе эти люди могли бы уже выступать с речами на митингах. Но знаете, у некоторых из них замечается некое пренебрежительное отношение к малоразвитому фабричному люду. Тут проклевывается сознание какой-то новой привилегированности. Это надо заранее вытравлять, иначе появится еще одна социальная перегородка. А вот Бачин, кажется, желает отгородить рабочих от всех других сословий.
Кропоткин вдруг смолк, вновь увидев неприятную бачинскую усмешку. Она сейчас вызвала в памяти черты какого-то другого человека. Мелькнуло чье-то знакомое лицо. Чье именно? Он напрягал память, понуждая ее точнее воспроизвести это лицо. Да зачем оно тебе? — думал он, но все равно тщился установить, чья физиономия усмехнулась ему по-бачински. Он долго кружил по комнате и, осуждая свое бессмысленное усилие, пытался вернуть мелькнувшее лицо, хорошенько его рассмотреть, но оно ускользало, расплывалось и наконец совсем исчезло.
А через два дня он увидел это лицо в читальном зале книготорговца Черкесова.