Я был впечатлен амбициями Золтана, его необъяснимой уверенностью в том, что он добьется влияния и власти. Он часто проводил параллель с движением по защите окружающей среды, когда говорил о своих планах развития трансгуманизма и радикального продления жизни – это должно было стать тем, что общество, а впоследствии и государство, будет вынуждено начать воспринимать всерьез. И было очевидно, что он воспринимал себя кем-то вроде Эла Гора[19] в этой модели.
Мои чувства по отношению к Золтану были противоречивыми, подверженными неожиданным изменениям. Его мания величия излучала парадоксальный магнетизм, дополняемый добродушными шутками над самим собой. Он говорил о желании изменить мир, убеждая людей в том, что физическое бессмертие им по силам, а в следующий момент с иронией радовался своей новой идее, как заставить автобус ехать еще хотя бы пару часов.
– Это то, что у меня, недоучки, неплохо выходит, – сказал он мне однажды днем на стоянке магазина Walmart, где мы остановились, чтобы закупиться моторным маслом и поддонами для барбекю, в которые хотели собирать вытекающее из-под автобуса масло.
Я сказал, что начал думать об Автобусе Бессмертия как об Автобусе Энтропии, а о нас самих – как о людях, пересекающих Техас в огромной мобильной метафоре неотвратимого угасания и разрушения всех систем.
Все элементы разрушатся, объятые пламенем, земля и все сущее на ней сгорит.
– Гребаная энтропия, – произнес Рон.
– Что есть, то есть, – ответил Золтан. – Абсолютно точно – что есть, то есть.
Я чувствовал, будто породнился с этими двумя парнями: не из-за глубокой симпатии к их мистическим целям, а из-за времени, проведенного с ними. Мы путешествовали вместе – питались на одних и тех же остановках грузовиков, спали в одних и тех же мотелях, заслушивали до дыр кассеты Тома Петти и рок-группы The Heartbreakers на раритетном магнитофоне в автобусе. Это было своего рода крепкое товарищество; мы были братьями по безделью, и это, пожалуй, лучшее, что можно сказать про любое объединение людей. Но тогда они ни за что бы не согласились с таким описанием нашего мероприятия, и в этом смысле никакого товарищества не было.
Такой вопрос полезности неоднократно поднимался во время поездки. Золтан и Рон считали, что смерть лишила жизнь смысла. Они спрашивали: есть ли смысл хоть в чем-нибудь, если в итоге все заканчивается?
Я не чувствовал себя достаточно компетентным, чтобы ответить на этот вопрос, но я пытался доказать смысл жизни в том виде, в каком она сейчас существует, через оправдание смерти. Я спросил: разве не тот факт, что жизнь конечна, наделяет ее смыслом? Разве не то, что наш век так короток и что мы можем уйти в любой момент, делает жизнь такой прекрасной, ужасающей и странной? Опять же, разве идея осмысления всего сущего не есть иллюзия, необходимый человеческий вымысел? Если бы конечное существование было бесполезным, разве бессмертие не было бы просто состоянием бесконечной бесполезности?
Они ответили, что нет красоты в смертности, нет смысла в забвении. Мои доводы, настаивал Рон, примитивны и исходят из идеологии «смерти»: попытки избежать страха смерти убеждениями, что на самом деле она не так уж и страшна. На мой взгляд, это звучало так же безумно, как и все, что говорил Рон, но, по сути, он был прав. Эту мысль, в той или иной форме, высказывали мне многие трансгуманисты, с которыми я общался последние восемнадцать месяцев: например, Наташа Вита-Мор, Обри де Грей, Рэндал Кунэ.
Мы ехали сквозь пустоту.
Что здесь происходит? Все это вдруг показалось мне абсурдной пародией на социальные возможности: три человека путешествуют по глуши, протестуя против исключительной несправедливости, от которой однажды им придется пострадать вместе со всеми другими созданиями. Протестуя против великого уравнителя, который сам должен быть уничтожен. В этом смысле смерть от старости – это ли не Первая мировая проблема?