Родион Гудзенко – легендарное имя ленинградского андерграунда. Биографически и стилистически он, конечно, из арефьевцев. Он учился с ними в художественной школе при Академии художеств, с ними же был оттуда выгнан, с ними тусовался в коммуналке у их общего друга поэта Роальда Мандельштама, с ними изучал французов-модернистов. Но он был другим. Старше на несколько лет, в три года потерял мать, войну встретил в Полтаве, где оказался в оккупации, беспризорничал, а после освобождения города стал сыном полка и успел повоевать. К «Ордену…» как таковому не примкнул, фрагментами все время пытался где-то поучиться: средняя школа была окончена в три приема, в художественном училище продержался полгода, в медицинском институте – год, в полиграфическом – еще один. Он был отчаяннее своих друзей, эпатажнее, красивее (с чем играл и чем вызывал зависть иных местных красавцев – ведь был похож «на Николая (Второго) более, чем покойный государь был похож на самого себя»). Его любовь к французскому искусству заставила его практически самостоятельно выучить французский язык. За французским он шел в музей и на улицы, ловил любую возможность услышать французскую речь и поговорить с носителями. За что и поплатился – в 1956‐м был арестован и осужден по 58‐й, антисоветской статье. Приписали ему план «купить 1000 презервативов, надуть их водородом и, как на воздушном шаре, лететь во Францию». На самом деле все было не так романтично: общения с иностранцами, дарения им своих картин и болтовни о несовершенстве советской власти вполне хватило. Дали пять лет, подержали в психушке, три года провел в лагерях в Мордовии, принял там католичество, а когда вышел, уже было двое детей и нужна была работа. Долгие годы служил то там, то сям, то на заводе, то в театре, оформлял детские книги, стал живописно сух и скован, а в 1978‐м даже вступил в Союз художников. Вот только умер смертью настоящего члена ордена нищенствующих – какие-то хулиганы, которым он сделал замечание на улице, избили старика и бросили.
Выставка на Литейном небольшая, но вполне достаточная, чтобы понять, что это был за художник. Как французские цвет и линия, переведенные арефьевцами на ленинградский язык и свет, у Гудзенко стали жестче и бесповоротнее. Его персонажи почти не имеют лиц, они стерты, его набережные очерчены как изгиб судьбы, его цвет залит ровно и жестко. Город, дома, вокзал, поезда, летние танцы, замерзшие на улице любовники, голые деревья на фоне вечных послевоенных брандмауэров. Там, где у Арефьева, Шварца или Васми торчит Сезанн, у Гудзенко – Матисс и Ван Гог. Но, что важно, тут же и немецкие экспрессионисты, растерявшие на Первой мировой всю эту галльскую «радость жизни» и научившие мир плакать живописной кровью. Эта ядерная смесь в ленинградском изводе дала отличный результат – у работ Гудзенко глаз радуется. Вот только дышать тяжело.
Легенда ленинградского андерграунда представляет свои работы в России после 14-летнего перерыва. На вернисаже в Русском музее Соломон Россин говорил слова благодарности по-французски. Действительно, он скоро вот больше двадцати лет как живет в маленьком городке в Бретани, и ему есть за что благодарить страну своего нового обитания. Но благодарить, оставаясь Россиным: это имя было придумано 25-летним Альбертом Соломоновичем Розиным как посвящение себя своей стране – не СССР, конечно, но России. Жест, конечно, позерский, но для уроженца Гомеля, бежавшего с семьей на Урал, а потом уже самостоятельно отвоевывавшего право учиться живописи в Ленинграде и Москве, чрезвычайно отрефлексированный. Если учесть еще, что принятие псевдонима – Соломон Россин – совпало по времени с куда более отчаянным и судьбоносным шагом – отъездом после окончания Строгановского училища в Архангельскую область, то и пафос явно сдувается. Какой тут пафос, если в 1963‐м, после разгрома Хрущевым «пидарасов»-модернистов, пишущий экспрессионистические картины еврейский мальчик отправляется не в тмутаракань, конечно, но в село Верхняя Тойма, на ссыльном Севере, учительствовать и становиться большим «русским художником».
И он этим большим русским художником стал. Потому что замахнулся сразу и на все: из Верхней Тоймы пойдут основные темы его творчества – отверженность; одиночество; насилие и его жертвы; величие маленького человека; реквием; разговор с первыми именами европейского искусства; античные мифы; библейские сюжеты. Все это наполнит словарь его живописи на долгие годы, что сделает почти неважным датировки работ, выстраивание их по хронологическому принципу, но продиктует длиннейшие внутренние сюжетные связи, из которых так интересно ткать разные главы этого бесконечного русского романа.