Но «отдельность» Вадима Овчинникова связана не столько с биографическими обстоятельствами (он ушел одним из первых, в один год с Курехиным, и в победном шествии андерграундного некогда искусства по залам буржуазных галерей и аукционов не участвовал), сколько с самой сутью его искусства. На беглый взгляд Овчинников среди ленинградских «новых диких» совершенно свой и выделяется среди них прежде всего прохладной интонацией и замедленной репликой. Однако персональные его выставки рассказывают какую-то совсем не общую историю. В его работах слишком много живописи как таковой. Собственно, именно живопись и была главной его темой. Легкость, с которой Овчинников переходил от фигуративности к абстракции и обратно, от матюшинских световых объемов к клеевским одиноким, очень одиноким знакам, от филоновского точечного письма к экологическому «Зеленому квадрату», шла не от неуверенности в избранной манере, а, наоборот, от тотального погружения в тело живописи, которая в каждом конкретном случае требовала чего-то своего.
Его живопись – это прежде всего философия, буддизм, шаманство, смесь того и другого, языческая и советская символика, слова как знаки и слова как текст. Он шлет своим друзьям письма («мейл-арт»), но и в них символическая нагрузка куда больше, чем способно выдержать личное послание. Медитация как способ существования художника Овчинникова в своей мастерской перешла на его полотна. Куратор выставки Екатерина Андреева, в семейном собрании которой много работ Овчинникова, свидетельствует: «Его композиции, как живые существа, заново и по-разному открываются каждому дню, вызывая чувство совершающегося на глазах преображения. Самая фактура картин Овчинникова обладает изменчивостью природного пейзажа».
Овчинников не назидателен. Солярные знаки, тотемные животные, финно-угорские и бурятские символы, нежнейшие абстракции и брутальные, чуть ли не политические высказывания в красках – все это может быть прочитано во множестве вариантов. Это искусство ускользания, а не агитации. И даже когда Овчинников придумывает лозунги, это лозунги с открытым концом: «Будь благоразумен, входя в картину, выходи из нее тотчас после окончания сеанса», «Умело используя рисунок, цвет, фактуру, теплохолодность, пятно, линию, валер, лессировки, китайскую и индийскую философии, расскажи зрителю все, но секретов не выдавай» и, наконец, «Истинные задачи живописи не входят в рамки понимания человека на сегодняшнем уровне его развития». Не поспоришь. Да и спорить не нужно. Он вообще не о спорах. Он о «поле грустном чудес» (если вспомнить строку его стихотворения), в котором он жил и из которого так несправедливо рано ушел.
Мы похоронили Ивана Сотникова всего два месяца назад. Отпели, отплакали, отсмеялись, написали много слов в некрологах. Что уж тут было таить – опять, как много раз в последние годы, ушла важная петербургская легенда, да еще из молодых, ему было-то всего пятьдесят четыре. На этом фоне любому, кто не из близкого круга, должно было показаться, что Новый музей, как уже было с Мамышевым-Монро, оказался быстрым на действия и накануне Нового года открыл выставку только что ушедшего художника. Но это совсем не так – и выставка эта потому-то и стала таким важным художественным событием сезона, что делалась никак не по случаю, а честно и чисто, на века. И сочинялась прежде всего самим автором.
У любимца нескольких поколений питерской артистической тусовки Ивана Сотникова, оказывается, было не так и много персональных выставок – считая с самой ранней пейзажной в Библиотеке Академии наук в 1982‐м, всего девять экспозиций, большинство из которых приходится на последнее десятилетие. И это при том, что присутствие Сотникова на групповых выставках 1980–2010‐х годов было постоянным и всегда заметным (