Другие импрессионисты были, может быть, талантливее – гениальность меряется отклонениями, аномальностью, как у Дега или Мане. Но именно в Моне проявилась та норма, которая позволила импрессионизму сделаться центральным явлением предмодернистского искусства. Он – формула идеального импрессиониста, почтенного французского буржуа, которому случайно выпало стать живописным революционером.
Этой выставки не могло бы быть, если бы не случившееся с картиной Жерома «Бассейн в гареме» (
Дело в том, что сам по себе Жером (1824–1904), «неогрек», академист, ориенталист, любимец Парижского салона, гладкий и сладкий поэт невольничьих рынков и восточных гаремов, считается в отечественном искусствознании ну совсем уж моветоном. Как, впрочем, и почти все его коллеги по бравому французскому академическому цеху – термином «салонное искусство» их припечатали давно и, судя по всему, надолго. Это, конечно, не значит, что их полотна пылятся в фондах – такую красоту скрывать грешно, они вполне парадно висят в постоянных экспозициях главных отечественных музеев. Но заинтересованный (а главное, проблемный) разговор об этом искусстве в наших краях – огромная редкость.
Да простят меня реставраторы (а их работа с «Бассейном в гареме» действительно профессиональная победа), но здорово, что на Жерома десять лет назад покусились. Сначала над этой историей больше посмеивались: на этом полотне едва ли не самые соблазнительные женские ягодицы во всем Эрмитаже, воров можно понять. Но теперь, когда все кончилось хорошо, да еще с устроенной по такому поводу небольшой, но все-таки монографической выставкой Жерома, стоит порадоваться – эта экспозиция вполне могла бы стать первым серьезным разговором о Салоне вообще, и об ориентализме в частности.
На Западе этот разговор идет уже лет тридцать. И, надо сказать, ученые тут рвут друг друга на части. Один – араб, Эдуард Саид, обвиняет западную цивилизацию и художников-ориенталистов (от Джейн Остин до Делакруа или Жерома) в расизме и колонизаторском взгляде на Восток. Другой – критик ислама, Ибн Варрак, размазывает все аргументы первого тонким слоем, защищая европейский ориентализм как способ решения чисто внутренних политических и художественных задач, форму романтизма, переросшую романтизм как таковой. Жару поддает и гендерный фактор – именитый историк искусства Линда Нохлин мало того что вторит Саиду, так еще добавила в это дело феминизма. Слово «ориентализм» дискредитировано то ли частично, то ли полностью, но споры не утихают.
Жером в этих боях один из главных объектов. Он, хоть и позволял себе всякое, – будучи верным учеником Поля Делароша, был сильным историческим живописцем; одно время увлекался античными экзерсисами, навеянными Помпеями и хорошим знанием древних источников, которые у него и других французских художников вылились в то, что Теофиль Готье назовет стилем «неогрек»; писал Наполеона, не гнушался заказами на патриотические монументальные росписи, увлекался сценами из современной жизни – но восточные сцены удавались ему едва ли не лучше всего остального. Это нынешняя выставка в Эрмитаже доказывает безусловно.
А вот, чего там, увы, не будет, так это собственно истории искусства. Той, в которой с Жеромом дружил Дега, в которой от Рафаэля через Энгра и Жерома идет линия к «Завтраку на траве» и некоторым другим работам многолетнего соперника Жерома Мане. В которой Жером оказался едва ли не самым рьяным среди живописцев противником импрессионизма – известна его фраза, сказанная на открытии Выставки столетия французского искусства в 1900 году президенту Франции: «Не входите сюда, господин президент. Здесь позор французского искусства». И эта история не столько о том, как одни были передовые, а другие с ними боролись, сколько о том, из чего, на каком фоне и в диалоге с чем выросли эти самые передовые. Жером – это язык, на котором говорило искусство совсем рядом с Мане и его собратьями. И заимствованиями из этого языка великие вовсе не брезговали.