Будущее народных ремесел имело особый отклик в России XIX века, в стране, где преимущественно крестьянское население особенно остро переживало муки модернизации, а чувство национальной идентичности было осложнено ее географическим положением между Европой и Азией и историческим экстремизмом петровских реформ. Являясь символом невежественного сопротивления западным идеям прогресса, народная культура была объектом презрения высшего класса в России с начала XVIII века; но открытие духовной и эстетической ценности крестьянской жизни начало проявляться уже в середине XIX века, в ответ на международный подъем патриотических настроений, а точнее говоря, на новое сочувствие к крестьянству в России, которое возникло после отмены крепостного права в 1861 году [Salmond 1997: 6].
В то же время, только когда народное искусство и ремесла оказались на грани исчезновения, в обществе начались серьезные усилия по их возрождению. До этого образованные русские смотрели на кустарные изделия с отвращением или безразличием [Salmond 1996: 15]. Ситуация изменилась, когда более или менее успешно начали работать около 35 кустарных мастерских, что совпало с изменением отношения к русским промыслам в Европе.
Растущий интерес за рубежом к тщательно разрекламированным и упакованным кустарным изделиям побудил образованных русских переосмыслить свое автоматическое неприятие товаров отечественного производства и заставлял гордиться тем, что
Когда предметы повседневного крестьянского быта превратились в музейные сокровища, произошло, как предполагает Хилтон, своеобразное смешение категорий, в результате которого народное искусство стало отождествляться и смешиваться с собственно
В последние десятилетия XIX века идея национального снова сменила наряд: если в реалистическом искусстве передвижников национальный элемент передавался прежде всего через содержание, то в эпоху народного возрождения на первый план вышли форма и орнамент. Если передвижники стремились как можно точнее отобразить жизнь, во всех ее грубых, физиологических подробностях, то неонациональная эстетика возрожденной русской старины определялась противоположным сценарием – жизнью, копирующей искусство. Со сцены, из книг и с полотен мотивы русской старины входили в русскую публичную сферу как крайне желанные, а зачастую и модные товары. Но крестьянские безделушки кустарного производства не были народным искусством в подлинном смысле: новая эстетика была не столько образом жизни, сколько экзотическим аксессуаром для городских богачей, идеальных потребителей подобного рода товаров. Не говоря уже о реальной проблеме, «что наследники всех этих музейных артефактов – крестьяне современной России – казались совершенно готовыми отказаться от своего наследия и не проявляли особого желания продолжать невыгодные, устаревшие пути своих предков» [Salmond 1997: 7].