И тут я понимаю, что пора мне уже отправиться в город.
Сначала мы оглохли от барабанов, затем начались пляски вокруг тотемного столба, развевались полотна, наконец, вышел шаман и набросил на плечи шкуру белого медведя. Горловое пение наполнило лощину. Дело было на юго-восточном склоне горы Мерон. Сюда мы мчались три часа, и у нас было время хорошенько надоесть друг другу. Сначала Володя был за рулём своего «лендровера», но на середине дороги мы заправились и пересели. С ним я познакомился много лет назад, сразу после моего переезда, после того как его жена решила взять у меня интервью. На один вопрос из тех, что она задала, я так и не сумел толком ответить и пытаюсь на него себе ответить до сих пор каждый день, все эти долбаные годы. Да, я не знаю, что я делаю здесь, на этом прекрасном клочке земли, зажатом между цивилизацией и Диким Востоком, изнутри и снаружи. Если бы не Мирьям…
После того как шаманы разошлись, на сцену вышли два человека с гитарами, и началось камлание. В песнях речь шла о любви к Богу и распространении света через песню. Когда я слушаю такие песни, мне становится светло и грустно одновременно. В тот раз я больше загрустил и вспомнил, не забыл – того длинного хасида-баскетболиста, серба, которого я вечно видел в курилке, в кресле-каталке. До того как стать геодезистом, я работал три года санитаром при онкологическом отделении в Хадассе. Хасид рад был мне, русскому, и посылал меня в Умань набраться уму-разуму. Он постоянно курил, каждый раз просил скрутить ему папироску и всё время висел на телефоне – на связи с неким равом. Я помнил, как он бросал об асфальт телефон своей бестолковой жены, неряшливо одетой, в стоптанных чёрных кроссовках, – обозлясь на то, что она ему, телефону, уделяет внимания больше, чем больному мужу. Потом я встретил его в госпитале, после длительного перерыва, его везли в каталке – и я обрадовался, что он всё ещё жив, а он обрадовался мне, насколько хватило ему сил.
Но не только ради воспоминаний мы сюда приехали. Мы отошли в сторонку, и в отдельной штабной палатке нам налили по порции какой-то настойки. Володя башлял, и порции были щедрыми. Вот тогда всё и началось. Мы оба не были новичками в мескалиновых ритуалах. Послушали ещё немного песен о мудрости, и мне стало хорошо оттого, что лунное солнце поместилось в моём животе. Володя то смеялся, то плакал, потом его тошнило, мы гуляли с ним по лесу и в конце концов потерялись.
Была глубокая ночь. Звёзды сыпались через нас, через нас продвигались, покачивая бёдрами склонов, тёмные горы. Я почувствовал ответственность за товарища, которому стало грустно. «Ты понимаешь, старик, говорил он, я давно живу неправильно. У меня бизнес прóклятый. В Москве я торговал землёй подмосковных совхозов. Здесь я торгую земельными паями в Иудее и Самарии, в надежде сорвать куш после аннексии. И я его сорву. В Москве я смесь чиновника и криминального авторитета. Здесь я хрен с горы, но тоже крутой, якшаюсь с политиками. Поначалу приходилось раскручивать совхозных алкашей за дёшево живёшь. Скупал землю, продавал перекупщикам или дачникам. Два раза меня грохнуть хотели, да я и сам чуть на заказуху не сподвигся. Теперь у меня святая интеллигентная жена, мне стыдно перед ней за то, что я барыга». Володя рыдал неостановимо. Священный кактус может расколоть на покаяние даже скалу. «Я двуличный, – говорил Володя. – Я то Зеев, то Вовка, поди разберись».
Господи, как он плакал. По жизни это был жёсткий циничный человек, не верящий ни в Бога, ни в чёрта, как многие московские дельцы. Он рыдал так, что меня самого разобрало. Я обнаружил, что глаза у меня давно на мокром месте, а в груди заворочалось что-то мягкое, слабое, как птенчик. Я решил, что так не годится впустую рыдать, что непременно надо что-то такое вспомнить, из-за чего стоило бы расстроиться. От беспомощности я вспомнил, как в детстве спрятал в кустах улетевший с площадки, где играли взрослые, кожаный волейбольный мяч. Но потом не стал его забирать, сокрушившись стыдом и рассказав матери. Этот грех глодал меня до сих пор. И вспомнил ещё, как когда-то пришёл в гости к семейной паре с огромной разницей в возрасте. За столом, расспрашивая, что к чему, выяснил, что они женились, когда ей исполнилось шестнадцать лет, – и вслух ужаснулся: Господи, да это же никуда не годится, да это же совращение малолетних. Вот такие два греха я наскрёб и очень хотел обнаружить в себе что-то ещё, что можно было бы подвергнуть порицанию. Я поплакал от души, но потом показался себе смешным.
Я сидел с тем же солнцем в животе и туповато соображал, что ещё во мне плохого, кроме того, что я испытываю порой влечение к собственной жене…