Он немного поговорил (неотлучный Коссио бдительно заботился, чтобы он не устал) о языке, стиле, моих пейзажах, о возможностях, которые таит тема нового Дон Кихота. И вдруг замолчал. Дотянулся до одной из книжек, раскрыл и медленно прочел ту страничку, где Платеро умирает. И тихо повторил последний абзац: «По затихшей конюшне, раз за разом загораясь в оконном луче, кружилась чудесная трехцветная бабочка». «Хорошо», — вздохнул он с глубокой, сдержанной грустью. И вдруг в его глазах, где внутренний свет сливался с вечерним освещением, вспыхнул огонек: «Вечно у вас вид как у русского скрипача без работы. На ваши изысканные пустоши никого не заманишь, надо писать политические стихи. Вы должны стать политическим поэтом, как того требует Ортега». И затем, без перехода: «Вы явно возмужали, а я…»
Коссио подал знак. Мы вышли. И я понял, что долгий взгляд, который провожал меня под натужный смех Коссио до двери, этот безнадежный взгляд из темной глубины глазниц был прощальным.
ИЗ «ДНЕВНИКА МОЛОДОЖЕНА»
ВОДА
Морская даль размыта, и линия горизонта становится выше и ближе, смыкается, словно кромка воды, сначала робкой, потом неудержимой волной закрывая небо. Воздух съеживается, и мир становится тесным, как апельсин, растущий кожурой внутрь. Море кажется каплей — меньше зрачка, в котором отражается. Небо уже не подобие свода, а чей-то выпуклый взгляд. Льет все сильней. Вода вверху, вода внизу, словом, повсюду. Вода, одна вода цвета, нет, бесцветная до белизны… или обесцвеченная до черноты… Все смыто. Новый потоп. В ковчеге наша семья и по паре каждой твари.
ЛУНА
Бродвей. Вечер. Небо штормит от разноцветных реклам. Новые созвездия: пляшет зеленый
Луна! — Где? — Вон там, между небоскребами, над рекой, низкая, красная. Луна? Или реклама луны?
Какая тоска! Вечно внизу. Кажется, что я в огромном испорченном лифте, который не может — и не сможет! — подняться в небо.
ГОРОДСКИЕ ТУННЕЛИ
Черное и белое, но без контраста. Черная муть и белая муть слились в гнилом объятии. Вверху жирная, перекрученная, бесконечная кишка паровозного дыма без передышки втягивает все в завитки своего поднебесного барокко, по ходу поезда кромсая свет мимолетными сумерками. Внизу снежная даль в черных прорехах зданий. Черные скелеты деревьев, черное небо в полыньях окоченелой речки, черные мосты. Жерло туннеля, где тают, еще не въехав, мерзлые поезда, словно кто-то набросал углем рисунок и стер. Дым и снег траурно сгущают черноту погребальным покровом. Не верится, что где-то — вдали, вверху, внутри — есть еще что-то живое, способное чувствовать, сознавать, различать цвета. Кто здесь может видеть, слышать, осязать? И что-то испытывать? Все смутно, монотонно, застужено, разом и снежно, и слякотно. Все черно и бело, то есть бесцветно, вне времени и досягаемости. Все существует, но не присутствует, не соприкасается и никогда не вспомнится, кроме как невзначай в безвольной сумятице тяжкого сна.
ФИЛИГРАНЬ
На кромке снега раскололся апельсиновый вечер, свежо и сочно брызнув талыми каплями, прозрачно янтарными, и все отмыл, не оставляя пятен, как вино кончики пальцев. Бедная речонка, завидев меня, спешит покрасоваться хрустальным телом — неженка две белых недели ленилась выбраться из-под снежного одеяла и теперь, чтобы привлечь внимание, откинула волосы, которые теребит ветер; в больших глазах отражаются черные стволы, пряча, насколько могут, свою чугунную черноту в воздушное золото солнца, и плывут, уплывают из полыньи в полынью по речным проталинам.
КЛАДБИЩЕ
Эту чахлую аллейку мертвых, как заглохшую память, еще хранят несколько деревьев; когда-то полные сил в их деревенском детстве, они чахли и старились среди чудовищных небоскребов. Ночь сближает живых, спящих чуть выше, и мертвых, спящих чуть ниже, приостанавливая время. Две параллели уходят в бесконечность и никогда не пересекутся.
Ветер отлетает, слепя колючей белизной снега, который высокими вихрями искрится в свете фонарей, и остаются могилы. Тьма сгущается, и все, что покоилось при свете дня, пробуждается и смотрит, слушает и видит. И сны мертвых внятней, чем если бы снились на земле, и живее, чем сны вымершей ночи, и незапамятные эти сны — единственно полная и глубокая жизнь в пустыне города.
НЕГРИТЯНКА И РОЗА
Негритянка спит с белой розой в руке. Сон и роза волшебно преображают крикливый наряд девушки — ажурные розовые чулки, прозрачную зеленую блузку, соломенную шляпку с лиловыми маками. На лице беззащитная улыбка сна, в черной руке белая роза.