На пухлых голых плечах новой матери, похожей на розовую корову со своим сосунком, ребенок полными жизни глазами, в которые заглянула смерть, не словесная, а настоящая, смотрит на меня пронзительно и тянет ручонки, белые, как молоко. И хотя не могу отделаться от мысли, что он похож на оловянного солдатика, он уже прокрался из выкорчеванного детства в мое сердце. Он улыбается, смеется, на щеках ямочки, блестят зубы. Как бесприютный ангел, он вдруг переносится в Испанию и приветствует меня на своем английском, в своей, еще немецкой, рубашке. В материнском оконце, бедном и романтичном, тюльпаны в желтом угасании дня тянутся к книгам поэтов в мягком золоте лампы, а солнце, словно пародируя идиллию, умирает над крышами Нью-Йорка на пути из Европы в Азию. Ниже, глубоко внизу, словно в снежной пропасти пляшут огненные буквы и кричат о войне. Я прощаюсь с ребенком, розовым и невредимым, целую его ручонки и вспоминаю вчерашнюю газету с известием, что бостонские дамы купили трех бельгийских детей с оторванными руками.
Театр. Пятно слепящего и холодного света — лунного и солнечного разом — невпопад гоняется за неприглядным, потасканным и раскрашенным лицом женщины, бесстрашно оголенной где только возможно и невозможно. Женщина поет. В утробе у нее кот и курица. Порой солирует только кот. Порой только курица. Порой кот и курица сцепляются в смертельный клубок мяуканья, квохтанья, царапанья и кудахтанья… Действо именуется гимном миру, разумеется, обещанному. Хлопают солидно и сосредоточенно.
ЦЕРКВИ
В бедламе огромных улиц легковесные, балаганные церквушки лениво подкарауливают — распахнутые пасти и мерцающие глаза — как маленькие и кроткие средневековые химеры, наспех шаржированные каталонским архитектором. Беглый взгляд из толпы выхватывает тусклые краски убогого убранства. «Беседы о распятом Христе». «Зайди отдохнуть от мирской суеты». Как говорят иезуиты: «Открываю тебе врата мира». Цветные стекла загораются от иных призывов, яркими письменами бегущих в ночь по фасадам непонятных строений. Разные секты, разные упования. Но войти невозможно. Как войти в игрушку? А церкви — игрушки в огромной витрине.
Весенняя ночь. Зеленая площадь; небо, все еще золотистое после жаркого пыльного дня; луна белой птицей перелетает с дерева на дерево; воздух влажен от фонтанов, расплетенных бодрым ветром. Площадь кажется домашней, как соседский двор. На лавках — братская ночлежка оборванцев. Пьяные, пьяные, пьяные — окликают детей, луну, прохожих… Со стороны Мак Дугел-аллеи музыка и крики танцующих в распахнутых домах. Церковь тоже распахнута. В нее влетают крики детворы, а вылетают крики исступленного пастора, который до хрипоты, втянув голову, исходит проповедью и потом.
ВЕСЕЛОЕ КЛАДБИЩЕ
Оно на другом берегу, который всегда кажется лучше, на холме, уже тронутом весной. Деревья еще прозрачны, и видны птицы и белки.
Оно, как деревенская площадь, широкое, светлое, распахнутое в небо. Воскресным утром туда приходят и видят синие дали. Могилы разбросаны, как руины в зелени, как осколки луны, и переглядываются с окрестными окнами, ища затененное цветами. Детвора привычно разгуливает среди надгробий, выслеживая муравьев, болтая с куклами, хвастаясь своими воздушными шарами, красными, желтыми, синими…
Впору снять могилу и одному, без прислуги, скоротать там весну.
ПОЛНОЧЬ
Нью-Йорк вымер! И я медленно бреду вниз по Пятой авеню, громко распевая. Время от времени разглядываю металлические шторы таинственных банков, преображенные темнотой витрины, дремотные флаги… И слух невольно ловит гулкое эхо; неведомо с какой улицы, словно из бездонного колодца, оно близится, растет, твердеет. Шаркающие неровные шаги словно уходят в небо, идут вечно и не дойдут никогда. Я замираю и гляжу вверх, вниз. Никого. Влажная весенняя луна, эхо и я.
И вдруг — как одинокий карабинер на кастильской пустоши в непогоду: то ли уходит, то ли близится… Кто он? Ребенок, звереныш, карлик? Почти поравнялся. Оборачиваюсь и вижу глаза, блестящие, черные, красные, желтые, больше самого лица, один сплошной взгляд. И старый хромой негр в заношенном пальто и выцветшем котелке церемонно приветствует меня улыбкой и уходит вверх по Пятой авеню… Легкий озноб, и снова — руки в карманы, лицом к желтой луне — продолжаю напевать, уже вполголоса.
Эхо шагов хромого негра, короля Нью-Йорка, уводит ночь в небо, уже предрассветное.
МИЛЫЙ ЛОНГ-АЙЛЕНД
Милый Лонг-Айленд, волнистый и мягкий, твои цветущие черешни, твои лесные тропинки, твои приморские лощины и ветра, птицы бессчетные, как маковые зерна, сельские читальни под деревьями, гладкие, как подошва, дороги, девушки с книжкой или с лейкой и мертвые по соседству с живыми, милый остров, устланный белыми, сиреневыми и розовыми флоксами…