Как она держит ее! Кажется, что ей снится эта роза, и она сонно оберегает ее — с уверенностью лунатика — и с такой нежностью, словно только что появилась на свет и чувствует во сне материнское тепло этой белой розы. Порой голова падает на грудь, бедная головка в тусклых завитках, которые загораются на свету, словно стали золотыми. Но рука держится стойко, как знаменосец весны.
Что-то неуловимое вторгается в подземку, и лязгающая тьма, грязная и душная, уже едва ощутима. Все отрываются от газет, перестают жевать резинку и гомонить, и завороженно, словно в чаду усталости и грусти, смотрят на белую розу, замершую, как душа подземки. И роза, в чуткой тишине, струит тонкий аромат; дыхание незримого и прекрасного пропитывает всё, железо, гарь, газеты, и на мгновение всё пахнет белой розой, небывалой весной, вечностью…
SUBWAY[10]
Вызывающе уродливая суфражистка с увядшим цветником на шляпе срывается навстречу розовому старичку и с достоинством деспота уступает ему место. Старичок протестует, с небесной кротостью глядя на снегопад в просвете между шляпами двух чернокожих матрон. Она хватает его за руку. Он негодует и упирается. Она, не говоря ни слова, рывком сажает его на место. Он продолжает беззвучно возмущаться, отчаянно жестикулируя, и в голубых беспомощных глазках тускло вспыхивают последние кровавые искры.
ДУШНЫЙ БРЕД
Нет, это не море, не мертвая зыбь… Но так муторно! Вода, цветы, цветы — откуда? Заморский край. Какой ядовитый и тяжкий сон! Какое безнадежное и бесконечное удушье!
Пахнет то курятником (тошнотворной кухней китайских кварталов), то еврейскими россказнями (актриса — самоубийца), то прогорклым жиром всех широт и побережий. Словно весь муравейник дурных запахов, все те бедняки, что здесь ютятся — китайцы, ирландцы, евреи, негры — сгустили в единый сон свои ночные страхи голода, нищеты и отщепенства, и сон ожил и стал палачом этого парадного города. Да, в ночном Нью-Йорке великий отравитель — бездомный сон отверженных (эти хлебные очереди под дождем в час ночи) — наверняка подкупил чуткую дремоту полиции. И могут вновь звенеть беспризорные бубенцы недремлющей весны.
КЛАДБИЩЕ НА БРОДВЕЕ
Оно отгорожено, это крохотное кладбище, со всех сторон зажатое торговым центром, лихорадочной конкуренцией трамваев, лифтов, такси и подземки, не дающих покоя его скудной и стойкой тишине. Неугомонные всполохи, золотые и черные буквы всех
Бедный закуток мертвых, с игрушечной церквушкой, чьи колокола глохнут в осаде контор, в содоме гудков, свистков, звона и лязга!.. Но заповедный покой, каким бы хрупким и обреченным он ни казался, незапятнанно чист, и лишь чахлые купоросные травинки, взошедшие из праха давно умерших, да единственный алый цветок, зажженный солнцем на могиле, скрашивают послеполуденный кошмар и роднят убогое кладбище с беззвучным, бездонно прозрачным величием заката, покидающего живой город как изгнанник.
Неожиданно, в закатном мареве тихой Одиннадцатой улицы, скрытая тенью старого бурого дома, под моим окном начинает рыдать шарманка. Тащит зеленую тележку и крутит ручку ведьма Гойи, черная, седая, в огромных шерстяных перчатках серого цвета. Голая девица в окне напротив, которая с рассвета стучит на машинке, ни на миг не прервала свой металлический дождь.
А шарманка плачет, как человек. Словно цедит скупые слезы, радужно отсвечивая маслянистым блеском, который мутит голову, как дешевое трактирное пойло. Но сердце сиротеет, рвется куда-то и откликается плачем.
По всему небосклону розовеют перистые облака, как бессчетные ступеньки, лестница — куда? — к заветному, в южный край. Я слушаю, а шарманка надрывается, борется с одышкой, и каждый звук — толчок больного сердца.
ГРОЗА
То ли вспыхивают, то ли чудятся мгновенные белые зигзаги. Встревоженно жду грома и не слышу. И хочу раздвинуть руками шум таксомоторов, трамваев, вагонов, отбойных молотков и окунуться в тишину, над которой гремит гроза.
Не знаю, был гром или нет. Так в непроглядной ночной тьме на пустоши кажется, что кто-то есть, и чувствуешь его, не видя. Слишком много гудочков, трамвайчиков, вагончиков для моих бедных мозгов, необъятно тесных! До той минуты, когда я не услышал грома, я не чувствовал, как оглушителен этот Нью-Йорк… Льет. Темно. И снова мгновенные белые вспышки.
ПРУСАЧОНОК
— Это прусачишка.
— За сколько купили? (Есть по десять долларов, по двенадцать и по пятнадцать.)