У него на лбу мгновенно выросла красная шишка сантиметра полтора ростом, но заливался слезами он, я видел, уже не от боли, а от горя и с отчаянием сквозь слезы вглядывался только в меня: как же я мог такое допустить?! (Обычно-то он, когда возьмешь его на руки, сразу начинал внимательно озираться — с новой высоты ему открывались новые горизонты, а то приходилось, привстав на цыпочки, наугад хлопать ладошкой по столу, — авось, что-нибудь да попадется.) К счастью, в тот раз Колдуньи не было дома, а для меня немыслимо выказать какое-то неудовольствие человеку, который от меня зависит материально. Да и не нарочно же он так его посадил! Просто от лихости. Зато в следующий судьбоносный раз мы дома были все. Когда Леша еще только громыхнул чем-то в коридорчике, где громыхать было решительно нечем, я сразу понял, что он пьян эпохально. А когда, прошатавшись к столу, он оперся на него кулаками, свесив золотой с медными протертостями чуб, мне стало ясно, что он не только пьян, но и патетичен. Пафос у них в семье всегда был первым шагом к скандалу, и я, как бы что-то вспомнив, поспешил удалиться на холодную кухню, притворившись, что не расслышал его мычащее: «Драпаешь? Телок!» Но, пока я раздумывал, не отправиться ли мне почитать в свое постоянное укрывище — на райвольский вокзальчик, из комнаты донесся исступленный вопль Ангела. Обварили, мелькнула безумная мысль. Хотя обваривать там было вроде бы нечем, но именно сегодня бабушка Феня нам рассказала, как чья-то двухлетняя девочка
Я начал протискиваться за припекающую печь, нависая над Лешей (иначе бы мне пришлось на него наступить) и упираясь рукой в стену за печью, поэтому я мог тащить его лишь одной левой. Он, правда, тоже пытался мне помогать, и бабушка Феня тянула его за ноги, так что в конце концов, почти стащив с него пиджак и штаны в скрытую клетку, мы выволокли его на простор.
— Ты человек или свинья? — звенящим шепотом воззвала к нему Колдунья, тут же залебезив перед выжидательно притихшим Костиком: — Они играют, играют…
Леша мрачно подтянул штаны, одернул пиджак и уставил на нее мутный патетический взор:
— Я человек. Руссский! — на последнем слове он рыданул.
— И что?! Я тоже русская.
— Ты?.. Ты уже не русская! Вышла за еврея…
— Ах вот как!.. Ну, спасибо, дорогой братец, этого я тебе не забуду!..
— Я тоже не забуду!
И я понял, что жить с этим плевком в собственном доме я просто не имею права. До этого Леша проходился в моем присутствии только о подлостях каких-то абстрактных евреев: «Вы же знаете, как с евреями дружить», — но на этот раз сделать вид, что это не имеет ко мне отношения, была бы из грязи грязь. Я шагнул к Леше, и Колдунья с Ангелом на руках стала у меня на дороге и произнесла без выражения: «Умоляю». И я увидел вытаращенные от ужаса глазенки сына, его готовый к новому воплю ротик, краем глаза углядел привычную безнадежность позы бабушки Фени (мужики задрались) и понял, что и на это я тоже не имею права. Не имею права ввергать в новый ужас ребенка, не имею права бить сына на глазах у матери, не имею права заставлять Колдунью выбирать между мужем и братом, у которого на этот дом куда больше прав, чем у меня, примака…
Колдунья впоследствии не раз мне пеняла, что я ее не люблю, но если любовь измерять готовностью к жертвам, то я принес ей самую тяжкую жертву: я согласился жить оплеванным в собственной семье, чтобы обеспечить ей мир и покой. И даже кое-какое материальное благополучие, которого бы мы полностью лишились в съемной комнатенке, — это была бы уже не благородная бедность, а нищета, та самая, которая порок-с.