Люция дочитала последнюю страничку и снова, как раньше при первом чтении, при повторном, увидела письмо дочери в ракурсе живописи: мерцающие блики, уплывающие тени, клубящиеся облака. Подумала: «Совсем как «жанровая» школа японской живописи, в которой даже существует термин «картина этого уплывающего мира».
Вспомнила: в одном из залов Токийского национального музея она долго созерцала картину «Сосны, бамбук и сливовые деревья» художника XVII столетия Кано Цуненобу. Гибкими полудугами он изобразил контуры холмов, деревьев, очертания реки. Холмы как будто бы уплывают куда-то, деревья могут быть в любую секунду унесены ветром.
И перед знаменитыми «Ирисами» художника Огата Корина долго стояла Люция Крылатова, глядя на цветы, повисшие без всякой опоры в неподвижном зное, темно-синие, словно летящее над ними предгрозовое небо.
А ее, как и всех ее сверстников, когда-то приучили к миру отчетливых линий, нерушимых пограничных столбов. И ей приходилось как бы приобретать новое зрение, дабы увидеть мерцающие блики, колеблющиеся границы.
Самое же главное, как понимала теперь Люция, заключалось в том, что она и, наверно, все ее сверстники были навек приучены своим категорическим временем первых пятилеток стесняться высказывать душевные нюансы, то неотчетливое, тающее, уплывающее, что противоречило четкой нерушимости пограничных столбов.
Наверно, поэтому Наташа так и не получила от матери того ответа на свой отчаянный призыв, которого она ждала. В последовавшем за письмом разговоре с дочерью Люция Крылатова не сумела нарушить присущие ее поколению границы душевной застенчивости.
«Едва ли теперь уже сократится расстояние между нами», — подумала Люция так отстраненно, словно не о себе и Наташе, а о совсем посторонних людях. И мысленно усмехнулась: «Характерная привычка к потерям».
Среди недавних «картин памяти» одна была как боль, смутно связанная с рассказом врача об Олимпиаде. Боль безвозвратной утраты: ведь Люция Александровна так и не побывала на Олимпийских играх. Не побывала, несмотря на естественную профессиональную потребность увидеть праздник красок!
Однажды утром, недели за две до открытия Олимпийских игр, Люция, подбодрив себя крепким чаем, решилась на совсем ей несвойственное: попросить одолжения не для кого-то другого, а для себя лично.
— Простите, Виктор Филиппович, — сказала она, набрав номер секретаря парткома производственного объединения, — что отнимаю время, не будучи уже членом вашего коллектива, не можете ли вы помочь мне попасть на открытие Олимпиады, или на закрытие, или на какой-нибудь финал?
Люции Александровне казалось, что она поступает очень хорошо, правильно поступает, обращаясь к Петрову с легко выполнимой просьбой: она тем самым дает возможность секретарю парткома, ну, как бы косвенно, извиниться перед ней за нанесенную обиду.
— Билетов всюду полно! — отрезал Виктор Филиппович.
Она пробормотала извинения и слепо ткнула телефонную трубку мимо рычажков. Потом положила на место. Подумала, что, наверно, она в своем воображении усложняет переживания других людей.
…Большой зал местного клуба. Телевизор включен. Передается соревнование штангистов. Перед телевизором — ряды пустых кресел.
«Показалось солнышко, — думает Люция Александровна, — ушли загорать, забыли выключить телевизор». Но, подойдя ближе, она видит знакомую светло-вихрастую макушку почти вровень со спинкой кресла. Миша уставился на экран. Оглянулся на нее и весь заметно напрягся, вдавился в кресло. Таким способом заявил о своем категорическом нежелании уходить из прокуренного зала, пусть даже на любимый теннисный корт! (Она, преодолевая-недомогание, учила детишек игре в теннис.)
Уселась она рядом с Мишей, чувствуя, что ноющее лезвие в сердце притупилось, и думая о том, что внуку запомнится, может быть, момент их товарищеской близости; запомнится и станет в будущем связующим звеном взаимопонимания между ним и поколением комсомольцев первых пятилеток.
Гигантское волевое и мускульное усилие штангиста, переходящее в мощный заключительный рывок, всегда остро задевало Люцию Крылатову, вызывало у нее непроизвольное «ах!». И сейчас она ахнула. А когда передача закончилась, Миша порывисто вскочил, завопил восхищенно:
— Знаешь, штангист этот громадный, Султан Рахманов, похож на тебя! Ну, не толщиной, естественно, а сам не знаю чем! А, уже знаю! У тебя было такое же лицо, когда ты вчера принесла нам козье молоко, и еще ягоды, и вещи, которые мы забыли, когда пошел дождь!
В Мишиных восклицаниях не было никакого сентиментального сочувствия ни к штангисту, ни к ней, Люции Крылатовой. Да и почему, собственно, могло оно появиться? Штангист делал свою работу, она свою. Жалобы на тяжесть ее груза — бидона козьего молока, ягод и детских вещей — звучали бы, наверно, так же нелепо, как если бы Султан Рахманов стал ныть и плакаться по поводу тяжести штанги.
Однако она благодарно пригладила мальчишечьи вихры, поскольку начало взаимоотношения уже в какой-то степени проявилось.