— Вот и будет у тебя на первых порах занятие по вечерам: рисунки разыскивать. И память у тебя останется… от нашего сада.
Странно, что он словно помолодел за две недели ведения борьбы, вроде бы энергии прибавилось, а хворости, сидящей в нем и кашлем вырывающейся наружу, явно поубавилось! Наверно, потому, что надеялся победить, не безнадежное было старание. А может, еще и потому, что цель была не в разборчивой мгле, а четко видимая — цветы!
Чудилось ему порой, что, если достигнет он этой четкой цели, тем самым еще чего-то гораздо большего достигнет, хоть и непонятного ему пока, но очень важного, может, самого главного — и для него, и для Люции Крылатовой.
И, между прочим, казалось ему, стал он, Алексей Иванович Горелов, тем временем иначе рассуждать о жизни. Пришел к серьезному соображению: не только в том залог общей успешности, чтобы каждый делал хорошо свое дело. Есть еще у обыкновенного работящего человека просвет в удивительную возможность, к примеру, найти особенные слова, подогнать их ладно одно к другому, чтобы уже никуда от них не деться!
Еще вчера он совсем по-молодому взбежал на третий этаж, перемахивая через несколько крутых ступенек, в душе, словно в птичьем гнезде, топорщились и трепыхались найденные слова. Так спешил с ними домой, что проскочил, впервые за кои веки, и булочную, и молочную!
И сразу же высказал. Не так, словно невзначай, а напрямик:
— Цветы эти вроде наших с тобой детишек!
Однако, едва высказал, понял, что слышал похожее, другими найденное: «Дети — цветы жизни!» Кажется, так. Получилось, стало быть, что не оказалось в его словах особенной силы…
Сегодня утром она повторила, будто и не было вовсе двух недель его продуманной великой борьбы за их сад: «Срежу вечером цветы, потому что завтра уезжаю».
А у него получилось такое чувство, словно рубильником в нем энергию выключили. Делал, конечно, в цехе свое дело — деталь фигурную обтачивал, к Павлухе Белякову, своему ученику, подходил раза три взглянуть, как тот с трудностями справляется, но все не в полную охоту. И не было радостной необходимости подниматься душой к просвету, в котором мерцали необыкновенные слова. Уже не надо было вытачивать и отшлифовывать новую вечернюю фразу…
Он машинально открыл дверь и, кряхтя, переобул ноги в домашние туфли. Потом без всякого интереса отнес в кухню два ситника, заглянул в комнату, где еще были цветы.
Она сидела за столом, спиной к их роскошному саду, лицом к двери. Головы не подняла. Писала что-то. Он смотрел на ее чуть сдвинутые брови, на характерные для нее короткие жесткие движения: поправила волосы, перевернула страницу.
Люция Крылатова и Алексей Горелов были ровесниками, но не раз в разговорах с ней у Алексея срывались фразы, вроде «твое поколение», «у твоего поколения».
Алексей Иванович Горелов, ныне обстоятельный, немного медлительный рабочий человек, со вкусом к добротной одежде, к солидной, хорошо сработанной домашней утвари, не относил себя к «ее поколению».
В гореловском представлении «ее поколение» было именно с этакими никогда не плачущими лицами, с резкими движениями, отталкивающими всякую «сентиментальщину», включая даже собственные беды и несчастья. «Ее поколение» не понимало толка ни в элегантной одежде, ни в красивой меблировке, ни в личных драгоценностях. «Ее поколение» умело чуть ли не вручную возводить Днепрогэсы и Магнитки, не простужаться в сорокаградусные морозы, орать песни на демонстрациях, произносить вдохновляющие речи под красными знаменами… Срезать цветы из каких-то своих непонятных соображений тоже умело «ее поколение».
Алексей смотрел на нее, сидящую на фоне белых табаков и строгих багряных свечей.
И нежданно-негаданно трепыхнулась в душе, сама собой сложилась фраза, прямо-таки вроде песни, но, между прочим, его собственное творение: «За тобою цветы — как багряное знамя!» Чуть было не выкрикнул, едва успел одернуть себя: «Не будет цветов через несколько минут, ни к чему теперь слова!»
Она подняла голову:
— Ты хотел что-то сказать?
— Нет, ничего.
— Можешь их полить напоследок.
— Зачем?
Кажется, Алексей ушел на кухню: она не обратила внимания, как не заметила и его прихода.
Собственно, он никогда не мешал ей ни своим присутствием, ни своим отсутствием. И сейчас правильно поступил, не спросив, что она пишет? Она предполагала, что также не мешает ему, не вникает в его дела.
Возможно, в само собой разумеющейся, молчаливо обусловленной взаимоотстраненности был секрет их долгой полусовместной жизни.
Она писала письмо. Нет, послание внукам Мише и Арише, уже увезенным на Алтай.
Наверно, им адресовала потому, что хотела остаться в памяти детишек такой, какой старалась быть с ними: организованной, энергичной, по-деловому разговаривающей о серьезных житейских вещах.