Все вышеназванные образы смерти — лишь прелюдия к грандиозному жертвоприношению, которое приносят Богу, Вере, Русской Земле и своему товариществу ведомые Тарасом герои-запорожцы. Бортко бросил вызов тупоголовой либеральной критике, перенеся на экран действительно почти буквально былинную сцену битвы под стенами Дубно, где каждый герой-запорожец последний вздох уст своих обращает в молитву о Русской Земле и вере Православной. Падают один за другим в битве не бунтовщики, не грабители и праздные гуляки, но мученики за веру, каждый из которых убивал лишь потому, что и сам повсечасно готов быть убитым.
Не козак на земле погиб от руки вражьей, но небесному святорусскому полку, без которого нет ни одной победы русской, прибыло пополнение. Встал козак в один ряд с Борисом и Глебом, Александром и Довмонтом, с героями Чудского озера и Раковора, Козельска, Бортенева, Вожи и Куликова поля, Ведроши и Орши, Казани и Молодей…
«Благодарю Бога, что довелось мне умереть при глазах ваших, товарищи! Пусть же после нас живут ещё лучшие, чем мы, и красуется вечно любимая Христом Русская земля!» И вылетела молодая душа. Подняли её ангелы под руки и понесли к небесам.
Хорошо будет ему там. «Садись, Кукубенко, одесную меня! — скажет ему Христос, — ты не изменил товариществу, бесчестного дела не сделал, не выдал в беде человека, хранил и сберегал Мою Церковь».
И вот среди этого великого жертвоприношения приносит свою жертву и сам Тарас.
Сперва, подобно Аврааму, он собственной рукой заклает своего сына. И Андрий, предавший Отчизну и казацкое товарищество ради нег прекрасной полячки (впрочем, не совсем так: как и ради чего предаёт Андрий — чуть дальше мы скажем), не способен, оказывается, предать отца и выйти из почтения к нему. Только что крушивший своих собратьев-запорожцев, не оглядывающийся и весь погружённый в стихию боя, представ перед отцом, Андрий обращается в робкого агнца: сам сходит с коня и опускает оружие, дабы отец смог принести свою первую жертву и Господь усмотрел себе агнца.
Вслед за жертвоприношением Андрия и былинной гекатомбой запорожцев Бортко развёртывает отчасти зашифрованный Гоголем смысл смерти Остапа — смерти за товарищество и за други своя. Последними словами о еретиках, сказанными перед эшафотом, Остап придаёт своей казни характер мученичества за Веру.
На самом деле, это не просто мученичество, это Страсти. Бортко распинает Остапа на кресте, ему точно по Евангелиям перебивают голени, а затем прободают рёбра его. И так, должно быть, Сам Небесный Отец смотрел на муки крестные Своего Сына и приговаривал: «Добре, сынку, добре». И здесь, на своём кресте, Остап восклицает своё «Элои, элои, лама савахфани»: «Батько! где ты! Слышишь ли ты?». И вдруг в еретическом городе, на еретической площади, слитой в едином «распни», неожиданно раздаётся: «Сей есть Сын Мой возлюбленный» — «Слышу!».
Нет ни одного доброго человека, который лишился бы благодати доброй смерти. Единственное по-настоящему стоящее дополнение Бортко к Гоголю — то, что и прекрасную полячку он не лишает этой благодати: она ведь не предавала Отчизны, она, напротив, пожертвовала ради матери, отца и сограждан и шляхетской спесью, и честью девичьей. Она не коварна, не жестока, а значит — достойна смерти и умирает, как и всякий добрый человек в «Бульбе», в муках, с какими ветхий человек исторгает из себя нового. И лишь одинокий отец-воевода остаётся жить себе на поругание.
И вот, пожертвовав двумя сынами своими и справив огненные поминки по Остапу, сам Бульба заступает на порог доброй смерти. И вновь Бортко открывает слегка лишь прикрытое Гоголем. Не люльку ищет в траве старый козак — смерть свою там он ищет, заслоняя людей своих от погони и заступая на тот очистительный огонь, который в этом веке, а не в измышленном кафоляцком чистилище выжжет всю скверну, все грехи, всю пролитую кровь и оставит лишь чистое золото твёрдости веры и верности товариществу. Горит старый козак Богу свечкой и, как настоящий вождь, учит до последней минуты младших товарищей.
Не слишком ли сурово, дорогой читатель? Ты, воспитанный на «спасении рядового Райана», ты, привыкший к тому, что трупы разлетаются, как забавные куклы, а герои воскресают ради каждого нового сиквела, ты, уверенный, что не бывает боли страшнее зубной? Конечно — слишком!
Не случайно ведь каждый нулевой критик упрекает Бортко в излишней жестокости и натурализме, затмивших, якобы, поэзию Гоголя. Тут припоминают всё, включая то, что Гоголь отказывается «живописать» муки Остапа, а Бортко, якобы, это делает… Точно не знают, что отказ живописать что-либо — риторический приём усиления, и говорится о муках сына Тарасова вполне конкретно и наглядно. А отказ писать подробности для Гоголя вполне естественен — это ведь твоей спины, читатель, ремень воспитывавших по доктору Споку родителей касался лишь в случае совсем уж неприличных шалостей, а дрался ты чаще всего «до первой крови».