Чаадаевское видение России в мировой истории целиком связано с александровской эпохой – это радикальный имперский проект, никак не связанный с границами, нациями и т. п., напротив, он принципиально не ограничен, универсален – и даже известные «католические симпатии» Чаадаева имеют свой предел: Рим для него, разумеется, зримое воплощение вселенского, но христианство не ограничено католичеством. Собственно, понимание православия – единственный тезис, который существенно изменяется на протяжении 1830-1840-х гг. В одном из наиболее поздних фрагментов (№ 203) он переосмысливает в позитивном плане его роль; теперь смирение обращается в достоинство: «Восточная церковь, по-видимому, была предназначена совсем для другого: она должна была идти иными путями. Ее роль состояла в том, чтобы явить мощь христианства, предоставленного единственно своим силам; она в совершенстве выполняла это высокое призвание» – или, как он ранее, в 1845 г., писал де Сиркуру: «Наша […] церковь по существу – церковь аскетическая, как ваша по существу – социальная: отсюда равнодушие одной ко всему, что совершается вне ее, и живое участие другой ко всему на свете. Это – два полюса христианской сферы, вращающейся вокруг оси своей безусловной истины, своей действительной истины. На практике обе церкви часто обмениваются ролями, но принципы нельзя оценивать по отдельным явлениям» – но в этой поздней интерпретации нетрудно увидеть сохранение основного принципа: именно отсутствие, недостаток дают возможность предполагать великую будущность, поскольку иначе остался бы неясен сам факт существования подобного феномена, допустить его напрасность – значило бы утверждать отсутствие смысла в течении времени, а в осмысленности прошлого Чаадаев никогда не сомневался – собственно, из столкновения этой веры в смысл и зримой бессмыслицы, как ему казалось наряду с целым рядом других «религиозных западников» александровской эпохи, и родилась его историософская идея.
«Спор западников и славянофилов» относится к числу хрестоматийных событий в истории русской мысли – и, как обычно бывает с подобными событиями, давно отделился от реальных обстоятельств, став «матрицей», в которую укладываются многие другие идеологические противостояния. О «славянофилах» и «западниках» или о «славянофильстве» и «западничестве» в истории русской мысли говорят, обращаясь к событиям, отделенным друг от друга десятками, а иногда и сотнями лет – иногда и сегодня можно встретить характеристику той или иной позиции как «славянофильской», а обозначение воззрений как «западнических» встречается достаточно часто. К действительным историческим обстоятельствам все эти характеристики имеют обычно весьма отдаленное отношение.
Прежде всего начнем с терминологии – как нередко бывает в истории, название направления возникает достаточно случайным образом и дается полемически, оппонентами, затем утрачивая свой оценочный характер и начиная восприниматься достаточно нейтрально. В привычном для нас значении слова «славянофил» и «славянофильство» ввел в начале 1840-х гг. Виссарион Григорьевич Белинский, употребляя их в своих статьях в «Отечественных записках» иронически, а временами саркастически, для обозначения тех, кто в его глазах поклонялся отечественной старине как самоценности, отвергал и порицал ценности современной цивилизации, противостоял тем интеллектуальным и социальным тенденциям, которые, на взгляд Белинского, были прогрессивными. В самом выборе слов уже присутствовала прямая и явная насмешка, поскольку первоначально, с 1800-х гг., так называли литераторов, разделявших взгляды адмирала А. С. Шишкова и затем, с 1811 г., сгруппировавшихся вокруг «Беседы любителей русского слова». В 1847 г. Белинский (1811–1848) писал в «Ответе „Москвитянину“»: