Если вернуться к началу главы, к схеме, предложенной Герценом, то в нынешней оптике размежевание, очерченное им, предстает существенно иным: Чаадаев был поздним отзвуком утратившей свои перспективы имперской программы – универсального видения Российской империи как христианского царства; славянофилы, в отличие от декабристов исходившие из романтического понимания нации, сформулировали, переинтерпретируя официальную доктрину, свое понимание «народности», наполнив его положительным содержанием – русский народ этой концепции представал в первую очередь «народом христианским», однако, в отличие от чаадаевского понимания, это было конкретно-историческое христианство, не в смысле освящения всех существующих практик, но как идеал, в этих практиках обнаруживаемый (или вычитываемый): «народность» наполнялась образами, делалась зримой – и тем самым, конкретизируясь, оказывалась не только тем, к чему апеллируют, но и что способно со своей стороны предъявлять требования. Со своей стороны «западничество» выступило наименее определенным в интересующем нас национальном аспекте направлением – оно одинаково включало в себя и универсальное имперство, и гражданский национализм: в принципе, между ними не было фундаментального расхождения, поскольку имперское содержание «западничества» было освобождено от религиозной составляющей – империя была определенным политическим порядком, нейтральным, и ее легитимация заключалась в исполнении ею роли «агента модернизации». До тех пор, пока империя исполняла эту функцию – и до тех пор, пока не возникало принципиальных сомнений в ее эффективности в этом отношении, – она не подвергалась сомнению.
Лекция 5
Соперник «большой русской нации»
Центр украинофильства в великороссофильстве. Как только мы теряем универсальность, мы получаем вокруг себя сепаратизм. Мы от идей великого Рима возвращаемся к Лациуму первых консулов, а где Лациум – там и враждебный ему Самниум. После Петра Великого бороться с «Кобзарем» Тараса Шевченко все равно, что после Брюллова и Репина возвращаться к лубочным картинкам в издании Ровинского. Петр Великий выучил бы сам и для себя какую-нибудь «думу», ввел бы бандуру и казачка в какое-нибудь роскошное петербургское уличное представление, и этой любовью, этой переимчивостью прихлопнул бы навсегда малороссийский культурный вопрос […]. Август римский всех чужеродных богов сносил в Пантеон; и все боги умерли, кроме Юпитера.
Обращение к истории украинского национального движения в рамках истории русского национализма является неизбежным по нескольким причинам. Прежде всего, русский и украинский национализмы были во многом «близнецами», а во многом – зеркальными отображениями: понятно, что в первую очередь эта «зеркальность», реактивность относится к украинскому движению, однако по мере его развития все более усиливалась и ответная аналогичная реакция. Русский национализм XIX в., возникнув и развиваясь в имперской рамке, был национализмом «большой русской нации» – иными словами, украинский и русский национализмы являлись взаимоисключающими, в отличие от русского и польского: столкновение последних определялось спором о границе. Принципиально существование другого признавалось, вопрос был в том, где провести границу между польскими и русскими землями, что считать решающим национальным критерием – принадлежность к конкретной нации местного дворянства или, например, простонародья, крестьянства, определять по языку повседневного общения или по вероисповеданию, значима ли самоидентификация, или решающим должны быть исторические основания, а если последние, то до какой степени вглубь истории надлежит идти. Противостояние польских и русских национальных проектов было вопросом демаркации – и вопросом о том, в какой степени эти национальные проекты должны определять или видоизменять имперскую политику. Напротив, украинское национальное движение оказывалось несовместимо с концептом «большой русской нации», если понимать последнюю как вариант активной политики унификации и культурного строительства. Соответственно, со стороны русского национализма реакция на украинский определялась следующим образом: