Графиня Шуазель-Гуфье[452]
дает в своих записках такое описание наружности и обхождения Александра, относящееся к 1812 г.: «Несмотря на тонкие и правильные черты и нежный цвет лица, в нем (Александре) прежде всего поражала не красота его, а выражение бесконечной доброты. Выражение это привлекало к нему сердца всех окружающих, сразу внушало полное к нему доверие. Он был хорошо сложен, был высокого роста, осанку имел благородную и величественную. Чисто-голубые глаза его, несмотря на близорукость, смотрели быстро; в них просвечивал ум и какое-то неподражаемое выражение кротости и мягкости. Глаза эти точно улыбались». Из дальнейших слов графини видно, однако, что и от нее не ускользнула черта некоторой преднамеренности во всей этой обаятельной манере Александра держать себя. «В его голосе и манере, — продолжает графиня, — было бесчисленное множество оттенков: в разговоре со значительными особами он принимал величественный вид, хотя был с ними весьма любезен; с приближенными обходился весьма ласково; доброта его доходила иногда до фамильярности; с пожилыми дамами он был почтителен, с молодыми — грациозно-любезен; тонкая улыбка мелькала на губах, глаза его принимали участие в разговоре…»[453]. Это был прирожденный дипломат, подобно тому, как его соперник Наполеон был прирожденный полководец. В области международных дипломатических переговоров эти свойства Александра находили себе наиболее яркое применение. Замечательно метко выразился на этот счет шведский посол в Париже Лагербиелке: «В политике Александр I тонок, как кончик булавки, остер, как бритва, и фальшив, как пена морская». В сфере дипломатического искусства Александр чувствовал себя в силе померяться силами с самим Наполеоном. До сих пор во многих исторических сочинениях рассказывается старая сказка о том, что в Тильзите[454] Александр весь отдался безотчетной очарованности гением Наполеона. Живучесть этой сказки — лучшее доказательство того мастерства, с каким Александр разыграл тогда умышленно принятую на себя роль влюбленного в Наполеона молодого человека. Мало кто знал в то время, что, уступая сопернику и восторгаясь его величием, Александр готовил ему на будущее тонкие, но опасные сети. Александр открыл тогда свою душу только в письмах к матери, и из этих писем можно видеть, что маской уступчивости и энтузиастического преклонения перед Наполеоном Александр лишь прикрывал холодный и трезвый политический расчет.Французский посол Лаферроне писал об Александре: «Он рассуждает превосходно, неослабно аргументирует — словом, изъясняется с красноречием и жаром человека, глубоко убежденного. И между тем, частые опыты, история его жизни, все то, чему я был свидетелем, не позволяет ничему этому вполне доверяться». Повторяя ходячее мнение толпы, Лаферроне склонен был объяснять ненадежность заявлений Александра его слабоволием. Но более зоркие наблюдатели судили иначе. Мы имеем отзыв Шатобриана[455]
: «Искренний, как человек, Александр был изворотлив как грек, в области политики». Сам Наполеон, размышляя о прошлом на острове Св. Елены, очень определенно охарактеризовал своего соперника: «Александр умен, приятен, образован. Но ему нельзя доверять, он неискренен; это — истинный византиец… тонкий, притворчивый, хитрый». Прикинуться уступчивым простачком и тем подготовить гибель противнику — в этом Александр полагал высшее торжество своего искусства. Можно представить себе, с какой гордой радостью в душе сказал он Ермолову[456] по въезде в Париж в 1814 г.: «12 лет я слыл в Европе посредственным человеком; посмотрим, что они заговорят теперь».Эта привычка постоянно подходить к человеку с затаенной задней мыслью, постоянно расчетливо играть на слабых струнах чужой души развила в Александре недоверчивость и сухость сердца. Очаровывая всех и каждого обаятельным благоговением, он не любил и презирал людей. «Я не верю никому», — сказал однажды Александр, — я верю лишь в то, что все люди — мерзавцы». Зрелище чужого энтузиазма оставляло его холодным и равнодушным. По иронии судьбы как раз в его царствование Россия пережила момент великого подъема патриотического народного одушевления в годину Отечественной войны. Александр понял цену этого воодушевления как орудие для борьбы с Наполеоном, но не разделил общенародных чувств, не слился с ними в общем порыве, а, наоборот, как раз в этот момент провел резкую раздельную черту между собой и своим народом. Михайловский-Данилевский[457]
сообщает в своем дневнике любопытное указание на то, как не любил Александр вспоминать о Бородинском сражении, о великой народной войне 1812 г. Бывали случаи, когда годовщина Бородинского боя проходила ничем не отмеченной со стороны Александра, хотя бы даже обыкновенным благодарственным молебном. Напротив, Александр чрезвычайно любил вспоминать свой въезд в Париж и никогда не уставал рассказывать про смотр при Вертю[458].