Я привел примеры грубого издевательства Аракчеева над подвластными людьми, при котором не требовалось никакой изобретательности и находчивости и достаточно было одной только душевной низости. Однако Аракчеев умел при случае блеснуть и тонким коварством, умел не без игривости позабавиться над соперником, как кот над мышью. С особенной виртуозностью проявил он таланты этого рода в сношениях со Сперанским. Я еще буду иметь случай коснуться истории отношений между этими сподвижниками императора Александра. Теперь приведу только один относящийся сюда эпизод. В то время, когда звезда Аракчеева всходила все выше по небосклону царских милостей, Сперанский томился в Перми, не переставая тоскливо мечтать о возможности вернуть прошлое. Сперанский прошел при этом всю гамму уступок, которых потребовала от его гордости тягость его положения. Сначала — письма к государю, полные чувства собственного достоинства, свидетельствующие о сознании своей правоты; потом уже просительные, смиренные послания к сильным людям, в том числе и к Аракчееву; а там — личное паломничество в Грузино и даже… печальная апология военных поселений! Аракчеев, никогда не простивший Сперанскому того, что некогда, на краткий момент, Сперанский заслонил от него государя, с торжеством следил теперь за этими печальными усилиями своего былого соперника избавиться от опалы ценою тяжелых моральных уступок. И время от времени Аракчеев подбавлял горечи в душу Сперанского, не уступая случая уколоть его душевные раны тонкой шпилькой ядовитой насмешки. В 1816 г. Сперанскому, наконец, дозволено было оставить Пензу. В ожидании решения своей дальнейшей судьбы он жил в великопольском имении и оттуда написал Аракчееву письмо, которое Погодин по справедливости назвал «образцом ясности, убедительности, краткости, силы». Письма оказалось недостаточно, и Сперанский лично посетил Грузино. Теперь, думалось ему, испытание кончено, и прошлое будет зачеркнуто. И вот, 30 августа 1816 г. состоялось назначение Сперанского губернатором в Пензу, но в указе о назначении была вставлена знаменательная фраза: «Желая преподать ему способ усердною службою очистить себя в полной мере». Вот оно, тонкое острие аракчеевского жала![497]
«Тебя принимают на службу, но ты еще не прощен, за тобою все еще следят подозрительные и недоверчивые взоры», — таков смысл этого указа по отношению к Сперанскому. Сперанский отправился в Пензу. Прошло около трех лет. Сперанскому по-прежнему страстно хотелось получить назначение в Петербург, хотя бы на первое время на место сенатора. Он неоднократно просился в отпуск, в столицу, но просьбы эти оставались без уважения. Наконец, в 1819 г. вышло новое назначение, но не в Петербург, а в Сибирь — генерал-губернатором. «Не избежал-таки я Сибири», — писал в одном письме Сперанский, сильно разочарованный этим назначением. При этом-то случае Аракчеев снова дал волю колкой игривости своего пера. Он написал Сперанскому длинное письмо. Письмо начиналось с уверений в том, что Аракчеев всегда душевно любил Сперанского: «Я любил вас душевно тогда, как вы были велики и как вы не смотрели на нашего брата, любил вас и тогда, когда по неисповедимым судьбам Всевышнего страдали». А затем Аракчеев ухищренно бередит душевную рану Сперанского, набрасывая перед ним заведомо несбыточную картину его нового возвышения: «Становясь стар и слаб здоровьем, я должен буду очень скоро основать свое всегдашнее пребывание в своем грузинском монастыре, откуда буду утешаться, как истинно русской, новгородской, неученый дворянин, что дела государственные находятся у умного человека, опытного как по делам государственным, так более еще по делам сует мира сего, и в случае обыкновенного, по несчастью существующего у нас в отечестве, обыкновения беспокоить удалившихся от дел людей, в необходимом только случае отнестись смею и к вам, милостивому государю».Корф, приведя это письмо, справедливо замечает: «Если припомнить, что эти строки писал возвеличенный временщик к временщику упадшему, баловень милости и счастия к опальному, то нельзя не согласиться, что трудно было вложить в них, под внешнею оболочкою простосердечного добродушия, более язвительной иронии и с тем вместе показать менее великодушия». Сперанский ничего не ответил на это письмо. «Есть мера угодливости и ласкательства, — справедливо говорит тот же Корф, — которую и несчастие краснеет переступить; Сперанский сохранил уважение к самому себе и промолчал — все, что ему позволяло его положение»[498]
.