Буфетчица принесла чай в пластмассовом стаканчике, в котором плавал пакетик с красителем и пошла обратно, выстукивая каблуками больничную чечётку. Чайная церемония с одноразовым стаканчиком. Всю жизнь я любил красивую посуду. И чай для меня был не важнее чашки. Бабушка, вообще, заваривала липовые цветочки, но в кузнецовских чашках он благоухал неземным ароматом. Ну что, Сантьяго? Будешь чай? Или ты предпочитаешь пиво, которым тебя угостил мальчик? Сколько лет ты уже пьёшь это пиво у меня на глазах. Давно я тебя не видел, Сантьяго. Лет сорок, или пятьдесят. Мне было пятнадцать, когда мы познакомились с тобой. Наша училка по литературе дала мне журнал с повестью про рыбака. Я тоже был рыбаком и очень любил удить рыбу, когда уезжал на лето в деревню. Правда чуть позже мама подарила мне двухтомник Хемингуэя и я прочитал повесть про тебя ещё раз. А потом ещё и ещё. Я полюбил тебя на всю жизнь. Хэм, Хэм. И почему ты застрелился. Тебе было всего шестьдесят два. Советские студенты приняли тебя всей душой и развесили в своих конурках твои портреты. У меня тоже висел твой портрет в свитере с белой окладистой бородой. Рядом с иконой. Ты мне был за деда, которого в войну убили красные. Тебе было шестьдесят два. А теперь мне шестьдесят четыре и я могу говорить с тобой, как сверстник. Хэм, Хэм! Как же так? Как же так? Неужели тебя достали эти нудные Фолкнеры? Нет, я стреляться не буду. Буду карабкаться до последнего вздоха. Пусть режут. Или травят. Только бы не перевели в «дурку». Страшнее если оставят живым, но бездомным.
— Шестая палата на ужин — завопила не человеческим, чтобы услышали во всех палатах отделения, голосом сестра-хозяйка.
После ужина в палате потушили свет и разлеглись по койкам. За окном шестнадцатого этажа волком выл январский ветер. Я накрылся тонким одеялом и тихо дрожал. Головная боль не давала уснуть. В полудрёме снилась мама, наш подвал на Васильевском, треск поленьев в печи, ковёр под ногами, моё уютное кресло, Петропавловский ангел в окне, языки пламени в моём камине, но от них не веяло теплом. Я их только видел, но не чувствовал.
Храп соседа время от времени пробуждал моё сознание, а потом снова погружал в дрёму. К утру сосед перестал храпеть и я провалился в сон. Во сне я видел отца, который толкал меня в реку с обрыва, чтобы я стал смелым. Мне казалось, что цветёт черёмуха, наполняя воздух тонким ароматом. Но это был шлейф визита главного врача Отари Гиевича, который ходил собирать дань по вонючей больнице со своей свитой в облаке изысканного парфюма, а заодно и проверить порядок в норах своих жуликов.
Разбудили меня резкими толчками по кровати. Я открыл глаза и понял, что вывозят моего соседа, пытаясь протолкнуть в проходе каталку. Уже не храпящего. Я полежал на спине и изучил трещины больничного потолка. Их стало больше. Хорошо бы провалиться всем вместе. Всё-таки не так страшно. Пришла сестра и в синеватой полумгле воткнула мне в вену иголку. Снова захотелось спать. Сквозь сон я слышал чей-то голос о цене импортных «стэнтов» для сосудов, которые намного лучше отечественных, но вразумительно ответить ничего не смог. На настойчивый и внятный вопрос о том, есть ли у меня сто тысяч, я долго и не определённо мотал головой. А может мне всё это только приснилось. Но когда прозвучал чей-то голос с вопросом «а куда это вы его повезли?», я понял, что это мои соседи говорят обо мне. Мысленно, под скрип колёсиков, я сказал им «до свидания», «до встречи», хотя очень хотелось верить, что там я их никогда не увижу. А если и увижу, то не узнаю. Откуда-то снизу по телу расползался металлический холод. Словно услышав мои мысли, чья-то тёплая рука заботливо прикрыла меня простынкой. В ушах звенело, как в тот летний вечер, когда я лёг на скамейке у Петропавловского собора и слушал колокол, отбивающий тёплую белую питерскую полночь. Та-та. Та-та-та — грустно скрипели колёсики. Тише, тише. Слышите? Гендель? Вивальди? Да это же Лакримоза. Спасибо тебе, милый Моцарт. Спасибо вам, добрые люди. Всем большое спасибо. Особенно, анестезиологам.
Арт-Ха