Был и второй аспект. Советский коммунизм безоговорочно погиб прежде всего из‑за своей жесткости и негибкости. Он был продуктом эпохи тяжелой индустрии, ориентации на прогресс через промышленный рост и реакцией на огромную потребность в безопасности и равенстве, которая распространилась после формирования модерного индустриального общества в последней трети XIX века. У этого коммунизма не было ответов на потребности в свободе, индивидуализации и потреблении, и ему не нашлось места в мире, выходящем за рамки тяжелой промышленности и рабочего класса. Напротив, демократический капитализм, на выживание которого мало кто в Европе рассчитывал в десятилетие перед Второй мировой войной, оказался необычайно динамичным и способным к переменам. И действительно, либеральные общества 1980‑х годов мало чем напоминали общества 1920‑х, тогда как изменения в государственном социализме с 1917 года, по сути, ограничивались уровнем применявшегося им насилия. Это подкрепляло аргумент, что открытые общества, такие как западные либеральные, скорее всего, будут способны гибко реагировать на новые вызовы. Однако вскоре после 1989–1990 годов стало очевидно, что победа демократического капитализма была сопряжена и со специфическими проблемами, которые Фукуяма не включил в свои рассуждения. Прежде всего, жизненный принцип капиталистической экономики основан на росте, и поскольку проблемы в более бедных регионах мира также должны были решаться не путем распределения того, что уже существует, а путем увеличения богатства и роста, предел способности западной модели находить решения, казалось, обозначился и здесь. «Если бы у всего населения планеты было столько же холодильников и автомобилей, сколько у жителей Северной Америки и Западной Европы, эта планета стала бы непригодной для жизни», – писал один из критиков Фукуямы. Уже сейчас «озоновый слой истончается, температура повышается, ядерные отходы растут»[2]
. Поэтому чем успешнее становился глобальный капитализм, тем более угрожающими становились связанные с ним экологические риски. С другой стороны, верно и то, что не удалось выявить ни одного другого политического принципа, который был бы более, чем либеральная демократия, способен отреагировать на эту проблему без демонтажа демократических свобод. Можно, однако, и даже вполне правдоподобно, приписать необычайную изменчивость либерализма в ХX веке тому факту, что он реагировал на вызовы, брошенные тоталитарными контрпроектами. В противостоянии с фашизмом и национал-социализмом западные общества укрепили свой демократический профиль, они были вынуждены открыто отвергнуть диктатуру и расизм и подчеркнуть ценность индивидуума и личной свободы против общественного и государственного принуждения. В то же время они конкурировали с авторитарными и фашистскими режимами в обеспечении социальной безопасности и национальной интеграции. В конкуренции с коммунизмом западные страны расширили свои системы социального обеспечения, создали антитрестовские законы, исповедовали социальную ответственность бизнеса и породили общество потребления. Демократический капитализм обрел свой динамизм и способность к трансформации, дистанцировавшись от радикальных альтернатив регулирования, которые бросили ему вызов. Против тезиса Фукуямы можно возразить, что с окончанием вызовов со стороны тоталитарных конкурентов, особенно коммунизма, такие опоры отпали, и новая, более чистая форма капитализма начала утверждаться, уже не сдерживаемая такими ограничениями. Либерализация финансовых рынков и всемирное открытие границ для движения капитала теперь обещали совершенно новые, неограниченные возможности. С этим связано чрезмерное расширение стратегий увеличения прибыли в беспрецедентных масштабах, не сдерживаемое антикапиталистическими или, по крайней мере, антиуниверсалистскими контрдвижениями. Такие взгляды существовали и до 1989–1990 годов, но после падения советской системы они стали все более распространенными. Как только капитализм освободился от политических соображений и глобальных контрконцепций, он, казалось бы, стал стремиться все дальше и дальше расширять границы приемлемых рисков ради максимизации прибыли и в конце концов поставил под угрозу свое собственное существование. Эти международные и диахронные процессы полезно иметь в виду при рассмотрении воссоединения Германии и последующих событий. Ведь этот процесс объединения зародился не в Германии, и решение о нем принималось не в Германии. Но распад ГДР и триумф ФРГ отразили глобальное противостояние систем порядка, которые развивались с десятилетий перед Первой мировой войной, а затем все больше после 1914 и 1945 годов. Однако, поскольку это противостояние было уже явно завершено, дальнейшее развитие событий в Германии и Европе происходило в соответствии с новыми критериями и соотношением сил. Объединенная Германия подошла к этой эпохе, которую сейчас часто называют посттоталитарной, с энтузиазмом и большими надеждами на будущее, но вскоре выяснилось, что эта уверенность была чрезмерно оптимистичной. Ведь триумф старой ФРГ был основан на предпосылках, в отношении которых не было уверенности, сможет ли объединенная Германия впредь гарантировать их таким же образом. Первоначально это касалось, прежде всего, затрат на объединение, о величине которых в конце 1990 года нельзя было даже догадываться. Это был беспрецедентный эксперимент по поднятию страны размером с ГДР, экономическая база которой в значительной степени распалась, до уровня второй или третьей по силе экономики в мире в течение короткого периода времени, как в политическом, так и в административном плане, но прежде всего с точки зрения экономической мощи, производительности, роста, социальных благ и уровня жизни. Экономическая реконструкция Юга США после Гражданской войны, которую часто используют в качестве сравнения, заняла почти столетие и поэтому может служить скорее предвестником, чем образцом.