Реклама в печатных изданиях подстегнула развитие китайских журналов, подавляющее большинство которых издавалось в Шанхае. Это, в свою очередь, сместило центр тяжести китайской литературы из Пекина в шанхайские иностранные концессии. К началу 1930-х годов большинство китайских издательств и практически все журналы были сосредоточены в Международном сеттльменте Шанхая. Образованные люди перебирались сюда и из-за вечной политической нестабильности в Пекине, но важнее было то, что старый порядок, приковывавший всю интеллектуальную жизнь страны к столице, был сломан. Веками самые талантливые китайские ученые, с блеском сдав экзамен по конфуцианской классике, переезжали в Пекин, чтобы получить непыльную государственную должность, оставлявшую время для занятий поэзией, драматургией и философией. Теперь же писатели жили продажей своих работ шанхайским журналам и издательствам. Кроме того, стиль жизни многонациональных концессий, где крошечные квартиры были куда распространеннее семейных домов с несколькими поколениями, живущими под одной крышей, и где ночная жизнь не замирала до утра, отлично подходил писателям, привыкшим работать в самые необычные часы дня и ночи и готовым сегодня пировать, а завтра класть зубы на полку.
Чтобы привлечь шанхайского читателя, эти новые писатели использовали в своем творчестве повседневный язык и писали о жизни в большом городе с позиции индивидуалистических ценностей мегаполиса. «Я сиянье луны / Я сияние солнца», – провозгласил шанхайский поэт Го Можо13
; противопоставляя коллективистскому смирению свой необузданный индивидуализм, он переносил на китайскую почву идеи Уитмена и ставил под сомнение конфуцианскую доктрину. Светило шанхайского литературного небосклона Лу Синь жил в обставленном на западный манер доме в престижной части Международного сеттльмента. Там он писал о своем взрослении в глухой провинции и вел хронику города, ставшего его второй родиной. Полагая себя шанхайским Гоголем, он озаглавил свою дебютную книгу «Записки сумасшедшего», позаимствовав название у петербургского мастера. В его «Записках» протагонист сходит с ума от заскорузлых конфуцианских традиций, подобно тому как психика гоголевского героя рушилась под давлением отсталой иерархической системы России. Но, несмотря на острую критику конфуцианства, Лу Синь любил Китай не меньше, чем Гоголь Россию. Он просто надеялся, что модернизация позволит Китаю стать сильным и наконец освободиться от иностранного господства. Свои литературные произведения – современные по языку и полные беспощадной социальной критики – он воспринимал как подспорье в этом модернизационном проекте.Лу Синь и его шанхайские единомышленники являлись, по определению одного современного историка, «космополитичными националистами», чьи взаимоотношения с городом были «амбивалентными, на грани любви и ненависти». Они «критиковали империализм, воспринимая неравные договоры и существование иностранных концессий как национальное унижение, но ни в узости, ни в ксенофобии их было никак нельзя заподозрить»14
. Перебравшиеся в Шанхай китайцы получали доступ к американским фильмам и русским романам, ходили во французские кафе и английские пабы. Перед ними выступали с лекциями разъезжавшие по всему миру знаменитости – среди прочих американский философ Джон Дьюи, феминистка Маргарет Сэнгер, британский писатель Олдос Хаксли и индийский поэт Рабиндранат Тагор. Китайским интеллектуалам, хлынувшим в Шанхай, нравилось в самом динамичном городе Китая, однако унизительное осознание того, что этот город создан западными империалистами, отравляло им жизнь.Хуже того, работая над созданием современной китайской культуры, они вовсе не были уверены, что день, когда их соотечественники смогут ее оценить, вообще когда-нибудь настанет. Хайпай, оставаясь чисто шанхайским феноменом, выглядел неуместным на широких просторах континентального Китая, а просторы эти начинались сразу за каменными столбиками, отмечавшими границы Шанхая. «Путешествие от второго по величине банковского здания в мире до самой убогой мазанки здесь занимает не более пятнадцати минут», – писал наблюдатель15
.