— Не надо спрашивать, — перебил её председатель, не снимая руки, однако, с кобуры, ибо в определённом смысле Цезарь Дураков панически боялся женщин. По предсказанию одной знакомой цыганки, смерть ему уготована от женщины. К тому же в его любимого вождя Ленина стреляла опять-таки женщина. Он смотрел на баб как на существа, которые чрезвычайно мешали строить новое общество. Он буквально сверлил Дарью глазами, отчего ей стало неприятно вдвойне. — Садись. Нет, подожди: лучше постой. Зачем пришла, говоришь? Только знай, не надо слёз, не надо, мне и без них хлопот вот как. — Он показал рукой на горло. — Что хочешь? Но стой, не надо рассказывать. Я тебе откровенно скажу, женщинам не верю, презираю, и всё тут. Ты можешь передо мною раздрызгиваться как сучка, поняла? Но только я не тот Федот! Поняла? Вот и слушай, что у тебя там?
— Я пришла... — сдерживая себя от желания (ради детей!) хлопнуть дверью и уйти, потому что внутри её всю трясло и выворачивало от отвращения.
— Стой! Что у тебя в руке? — перебил Дураков, привставая и не сводя с неё глаз.
— Палка.
— Зачем? — прищурился подозрительно председатель.
В его воображении снова возникла ненавистная ему и всему, разумеется, человечеству Каплан, которая стреляла в вождя революции. Он видел гнусное лицо отвратительной женщины с наганом в окровавленной руке и несгибаемого вождя, который, обливаясь кровью, простирая руки вдаль, призывал продолжать революцию. И вдруг в сознании Дуракова голова Дарьи как-то сама собой подвинулась, и её место заняла, словно материализовавшись из воздуха, голова ненавистной гадины. «Она! — громом ахнуло в голове, и он явно ощутил неукротимую ярость, зародившуюся в сердце. Дураков, сцепив руки, попытался обуздать приступ гнева. — Нет, та была в котелке, а эта в платочке, — напомнил он себе. — Какая разница, в чём была, стреляла же!»
— Зачем тебе палка, говоришь?
— От собак, — отвечала Дарья просто и уж собиралась уйти, как он неожиданно вышел из-за стола и подошёл вплотную к ней.
— Хорошо. Я верю. Только зачем тебе приходить ко мне? Я лишён предрассудков, условностей, я этот ненавистный галстук ношу в память о вожде народов Ленине, а не по любви. Но зачем пришла? Чешется кунка твоя? Понимаю, что чешется.
Дарья в недоумении глядела на председателя, смерив его от забрызганных грязью сапог и до чёрного лица со смоляными, подкрашенными толстыми усами, гримасничавшего, с недоброй искоркой в мятущихся маленьких масляных глазах. Председатель знал свою власть над людьми, их судьбами. И понимал, что это знание пришло от тех нелюбимых им кавалерийских атак, в которых он принимал участие со злой решимостью неустрашимого революционера, когда в его сильных руках блистала сабля во имя правого дела. В его сознании сложилась чёткая формула поведения: во имя революции всё можно. Дело — главное, остальное не имеет значения, всё остальное — чих, который ничего не стоит. Формула простая, но жуткая в своей неистребимости. Он мог пообещать белым, что, сдавшись в плен, они будут отпущены на волю, но как только они попадали в его руки, — не испытывая мук совести, он рубил им головы.
— Женщина необходима обществу как равный товарищ, — проговорил председатель, преодолевая нежелание разговаривать с пришедшей и в то же время чувствуя, как его словно тянут за язык. Она, похоже, ему нравилась, и он почувствовал это. А теперь, по прошествии времени, догадался: именно о ней говорил учётчик Кобыло. Искренний, чистосердечный, честный старик, который давно был у него на подозрении: слишком хорошо говорил, слишком честен во всём, — такие подведут, другого поля ягода. Таких бы в распыл! Как только мысль кристаллизовалась и определилось его отношение к Дарье, Дураков размягчённо и несколько капризно повёл головой и даже, забывшись, почесал в затылке. На недопустимость подобного жеста ему ещё указывал лично вождь товарищ Сталин под Царицыном, когда сказал: «Мало брать в плен, товарищ Дураков, надо рубить головы. Враг в плену — враг, могущий стать на свободе грозной сылой. И не чэшите затылок, комындир».
Дарья своим обострённым женским чутьём уловила перемену в настроении председателя. Взгляд потеплел, а в смоляных зрачках засветился хмельной огонёк похоти. И по мере того как распалялся Дураков, приводя всё новые и новые аргументы в пользу равенства женщин и мужчин, Дарья всё больше замыкалась, судорогой сводило язык, и высохшее нёбо давило на горло. Она несколько раз прокашлялась, освобождаясь от неприятных ощущений. Её выворачивало от смердящего запаха, но Дарья не уходила, надеясь на положительное решение просьбы: ведь она имела прекрасное образование, полученное дома и в институте благородных девиц, где мадемуазель Готье, преподавательница французского языка, на выпуске сказала: «Княжна Долгорукая знает французский язык лучше любого француза».