Наступила зима, а затем весна, а там и лето с его заботами. Как нарочно, урожай выдался отменный снова. Природа вершила дела не по воле своего владыки, а по своей внутренней потребности, по естественным законам, не зависимым от человека. Из собранного урожая выдали на трудодни тем не менее самую малость, в шесть раз меньше, чем в прошлом году. Никому и в голову не приходило попросить больше. Председатель однажды глумливо улыбнулся встретившемуся на просёлке Кобыло и сказал:
— Не знаешь, мразь, отчего школа сгорела? Враги не дремлют, сволочи, прибегают к методу террора. Кто нам не друг — тот нам враг, вот как надо по-настоящему-то. Все думают, что я — кролик! Нет, гад, я не кролик, я с утра и до вечера мечусь, стараюсь. Вона осень стоит, вона земля ходуном ходит под ногами, я за всех думаю, гад! Подгузник собачий!
— А что такое? В чём дело? — поинтересовался Кобыло, внимательно глядя на брызгающего слюной председателя. — Школу спалили, новую отстроим. В чём дело?
— А в том, что расписку надо принести твоей сучке, вот в чём дело, мразь. Так и заруби на носу себе, чтоб помнить! Молчать!
— Да я молчу, — невинно отвечал Кобыло.
— Молчать! Как говоришь со мной, сволочь? Как говоришь, мразь? Я что сказал: чтобы расписка лежала у меня на столе! И никаких! Разговорчиков! Я всё сделаю! — кричал председатель, еле сдерживая горячего коня, крутившегося под ним как юла. — А то, вишь, школу спалили, мразь такая! Мы ещё посмотрим! Я знаю, кто спалил, — с угрозой добавил Дураков.
Председатель пришпорил коня и помчался по полю, а за ним, еле поспевая, — его верные псы. Кобыло, предчувствуя недоброе, готовился ко всякому исходу своей жизни, его беспокоила лишь судьба внуков да сына Вани, о котором ничего не было известно. Он неторопко шёл по полю, вымеряя его под зябь; дойдя до брошенной на меже сеялки, присел на холодное железо. Уж приближалась зима, и её дыхание прокатывалось по земле быстрыми холодами. Старик равнодушно думал о смерти, чувствуя приближение другого холода — душевного. Вот председатель приказал вымерить поле, приехал сам и обругал его, старого человека, которому никто раньше слова плохого не сказал. И это почти за семьдесят лет. Что ж получается? Школу сожгли. На что намекает председатель? Кобыло знал: ночью арестовали Ивановых. На той неделе, приехала ночью чёрная крытая автомашина и увезла его свояка Колмыкова; перед этим среди бела дня арестовали Клуева. Вину их никто не знал. За что? Вот теперь — ему намёки? Кобыло и не заметил, как из-за сеялки появились двое низкорослых незнакомых мужиков в штатском, с опущенными в карманы руками. Один из них, с широким шрамом на шее, сказал будничным голосом, едва раздвигая толстые губы:
— Не сопротивляться. Вы арестованы!
И на немой вопрос старика Кобыло, который предчувствовал, что так именно всё и произойдёт, добавил:
— Там разберутся.
— Где «там»? — На вопрос ответа не последовало.
Кобыло ни слова больше не сказал этим молодым людям, с тоской посмотрел на поля, над которыми уже кружила свои хороводы зима, и в карканье ворон почудился ужаснувший его признак конца жизни. Кобыло понимал уже два года, что не арестовывают его только случайно. За собою никакой вины он не знал, но приближение какой-то кары за возможность быть на этом свете, за возможность дышать, ходить по земле в такое смутное время, видеть внуков, жену, красавицу-сноху, о чём даже и помечтать не мог, Кобыло чувствовал. Счастья не бывает без несчастья: тень ходит по стопам света и выкрадывает себе полоску у светлого дня.
Старика повели не в контору, как он предполагал, а к дальней точке на краю деревни. Там, возле разрушенной избы, стоявшей как бы отдельно, росла могучая дуплистая липа, под которой стоял автомобиль с крытым верхом. Кобыло шёл неторопливо, под его ногами земля не прогибалась; от старости он не ощущал упругости, боясь упасть или споткнуться. Встретившийся на просёлке сосед Дорсилов всё понял и молча прошёл мимо, как-то пугливо, словно не заметив ареста Кобыло. Но именно он и сообщил Анне Николаевне об увиденном.
В тот же день Анна Николаевна, намотав на разболевшуюся, ломящую от горя голову свой старый платок, — словно тюрбан на голове у турка, надев плюшевый жакет времён войны с Японией, привезённый вернувшимся с войны мужем, подождала председателя у конторы и слёзно выложила ему свою беду.
Цезарь Дураков, припадая на зашибленную где-то ногу, расправляя складки в поясе новой длинной гимнастёрки, прошёл к себе, сел за стол и только тогда обратил лицо к старухе.