Затем княжна посетила врачей Белинзгаузена, Обморокова, — приговор был тот же. В своей меблированной комнате княжна металась из угла в угол, как разъярённая волчица, мучительно грызла пальцы, сжимая их острыми своими зубками до крови, ощупывала живот с такой силой, что вскрикивала от боли. В остановившихся, замерших глазах стояли слёзы: она не могла понять, почему забеременела? Когда и кто является причиной? Вновь и вновь вспоминала тот омерзительный вечер и резкий взмах рукой с браунингом, сухой треск выстрела в полутьме. Нет, тогда не могла она забеременеть. Она комиссару не отдалась, не могла отдаться, просто на время испугалась, ослабла, а он, коршуном набросившийся на неё, хватал рукою её груди, бёдра; прикосновения те отвратительны до сих пор ей, неприятны, ужасны. Она часто просыпалась ночью, с ужасом чувствуя на своём теле чьи-то мерзкие прикосновения, тошнило от вони спермы. Так что же? Так как же?
Есть внушение, которое материализуется. Но то внушение действует лишь тогда, когда женщина непрерывно мечтает о ребёнке. Но княжна не мечтала! Теперь, ночью, она, просыпаясь, думала о беременности, уставившись открытыми глазами в потолок, слышала доносившийся с улицы шум — где-то стреляли, с брезгливой откровенностью проклинала себя, считая, что более несчастнейшего существа на свете нет.
Она, лишь недавно чувствовавшая в себе небывалые, несметные внутренние силы для каких-то важных дел по спасению империи, должна вдруг думать о личном кошмаре, гнусном и гадком? Она вставала с постели и, осыпая себя проклятиями, как бы в наказание садилась на холодный, чудовищно грязный стул в одной ночной сорочке, с голыми руками, обнажёнными коленками, и сидела так неподвижно, глядя в зеркало напряжёнными остекленевшими глазами, чувствуя, как они словно раскалялись и мелко-мелко дрожали, готовясь вылететь из орбит.
С каким отчаянием княжна Дарья, чувствуя отвратительный запах во рту, смотрела при свете яркого дневного солнца на проезжавшие по мостовым офицерские батальоны, в голубоватых шинелях, перетянутых ремнями, в новеньких фуражках, и — это в такой мороз. Чистые благородные лица, полные неизъяснимого чувства заката собственной судьбы, плыли перед её глазами. «Для меня всё теперь кончено», — думала она со слезами на дрожавших, от негодования на саму себя глазах, не видя через минуту никого и ничего, и лишь гадливое ощущение конченности жизни в такой отвратительной ипостаси, когда ты обязана, но не можешь, не имеешь права делать чистыми руками дело. С офицерскими батальонами уходила, насмехалась её незримо присутствующая судьба. Вон мелькнул последний офицер на гнедой высокой лошади с толстыми копытами и с подрезанным куцым хвостом, а с ним как бы погас свет. Стоявший перед своим домом с генералами Колчак, приветствовавший батальоны, молча повернулся и отправился к себе; за ним потянулись остальные. Княжна поняла — кончилось для неё то, что должно, имело право только начаться. Жизнь для неё словно перевернулась на свою тёмную сторону, открывая новую страницу.
Вечером она стояла перед домом Колчака и просила вышедшего ординарца, высокого дородного полковника с длинным, кислым, невыразительным лицом, передать верховному правителю принять её по срочному делу.
Через пять минут её встретил в дверях сам Колчак, с озабоченностью на лице и с выражением чрезвычайной занятости, молча провёл в одну из комнат, прикрыл дверь и сказал тихим, заговорщическим голосом, от которого у Дарьи могло разорваться сердце:
— Княжна, вы должны понимать: положение осложнилось неописуемо: с точки зрения военной общей стратегии мы обязаны отступать из Омска.
Её глаза виновато опустились под тяжёлыми длинными ресницами, и лицо пошло красными пятнами. Говорить Верховному такие вещи было непросто. Он теперь понимал, что партия проиграна, и мысли устремились на следующий этап — как выйти из создавшегося положения. Колчак в последний раз принимал проходившие перед его взором войска; то был прощальный смотр, о котором знал только он один. Никто из приближённых не предполагал следующие шаги верховного правителя и смотр батальонов ещё не считал последним. Но в тот именно день Колчак со слезами на глазах прощался с войсками, верою и правдою служивших ему. То были самые верные войска, в которых он особенно нуждался, а теперь правитель вынужден был бросить их на произвол судьбы. Ибо что значили они против лавы, накатывающейся с вулканического запада? Что значат хрупкие смелые человеческие сердца против раскалённой магмы извергавшегося вулкана, с неотвратимостью чумной волны катящей свои мутные воды по Сибири?
— А как же, простите, мы? — тоненьким голоском пролепетала княжна, забыв о своих болячках, раздумьях, ночных бдениях. — А как же, простите, народ? Люди, все, кто верит, все-все-все! Как же?