Читаем История культуры Санкт-Петербурга полностью

Но главное сходство воспоминаний Набокова и Стравинского в том, как они пытаются художественно упорядочить свои детские впечатления о петербургской жизни. Оба они ревниво охраняли свое прошлое, желая распоряжаться и пользоваться им единолично. И для обоих это детство было огромным, неисчерпаемым источником мощных творческих импульсов.

В США в течение 1958–1969 годов было опубликовано шесть книг диалогов Стравинского с Крафтом. Тон первой из них сравнительно нейтрален, особенно когда это касается воспоминаний о юности. Перелом наступил в третьей книге, «Expositions and Developments»[56]. Здесь подход к описанию ранних лет становится положительно набоковским. Сходство многих эпизодов со «Speak, Memory» поразительно, и если оно случайно, то тем более поражает, подчеркивая общность культурного и эмоционального базиса творческого развития Стравинского и Набокова. В «Expositions and Developments» Стравинский впервые нашел силы признаться, что «St. Petersburg is so much a part of my life that I am almost afraid to look further into myself, lest I discover how much of me is still joined to it… it is dearer to my heart than any other city in the world»[57]. Композитор начинает путешествие в мир своего детства, пробуждая – в набоковском стиле – память о свете от уличного фонаря, проникавшем по ночам сквозь щель между занавесями в комнату маленького Игоря в квартире Стравинских в Петербурге. Этот свет ведет его в мир «безопасный и защищенный», с воспоминаниями о няне, кухарке, швейцаре, священнике в гимназии, которые Стравинский заключает типично набоковским пассажем о том, что «memories themselves are «safeties», of course, far safer than the «originals», and growing more so all the time»[58].

Стравинский с наслаждением вызывает к жизни звуки, запахи и краски Петербурга конца XIX века, настаивая на их связи со своим позднейшим музыкальным творчеством («Петрушка», «Соловей», «Поцелуй феи»). С особым трепетом, «consumed with Petersburger pride»[59], Стравинский вспоминает свои визиты в Мариинский театр: «То enter the blue-and-gold interior of that heavily-perfumed hall was, for me, like entering the most sacred of temples»[60].

Книги разговоров Стравинского с Крафтом стали, быть может, наиболее выразительными образцами этого жанра в интеллектуальной жизни Америки 60-х годов и, во всяком случае, наиболее популярными работами такого рода в музыкальной сфере. Они были восторженно встречены также и в Европе. Культурная элита зачитывалась ими, восхищалась ими, цитировала их. В это же время «Speak, Memory» Набокова охотно включалась в курсы современной американской литературы в университетах по всей стране. Именно в этот период Набоков был провозглашен (в «Нью-Йорк таймс») величайшим живущим писателем мира. Репутация Стравинского как величайшего современного композитора была бесспорной уже давно. Можно сказать, что «американская» ветвь петербургского модернизма расцвела пышным цветом. Поэтому созданный Набоковым и Стравинским образ дореволюционного Петербурга имел такой резонанс.

* * *

Общая культурная ситуация была для этого скорее благоприятной. 50-летие революции в России, отмечавшееся в 1967 году, привлекло широкий интерес к истории страны, обратив внимание даже массовой аудитории на, по выражению Набокова, «the remote, almost legendary, almost Sumerian mirages of St. Petersburg…»[61]. Загадка этого города, его исторической судьбы, его правителей и обитателей исследовалась на разных уровнях и с разных точек зрения в таких разных произведениях, как «The Icon and the Axe»[62] Джеймса Биллингтона (1961) и «Nicholas and Alexandra»[63] Роберта Мэсси (1967). Показательно, что кино, после довольно длительного перерыва, обратилось к теме Распутина («Rasputin the Mad Monk» с Кристофером Ли в 1966-м и «I Killed Rasputin» с Гертом Фробом в 1968-м)[64]; несколько позже был экранизирован роман «Николай и Александра».

На фоне этого острого интереса к Петербургу и в «высоких», и в «низких» областях западной, и в частности американской, культуры особенно рельефно выделяется роль Баланчина, парадоксальным образом сумевшего сплавить разнородные аспекты петербургской мифологии в единый устойчивый образ, оказавший огромное влияние на восприятие петербургских традиций американской и, в конце концов, мировой аудиторией.

Когда в 1933 году Кёрстин пригласил Баланчина в Соединенные Штаты, чтобы тот возглавил там балетную труппу, молодой хореограф поставил одно важное условие: «But first a school»[65]. Согласие Кёрстина во многом определило судьбу американского балета, потому что для Баланчина обучение никогда не было только вопросом техники.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже